Вслед за словом - Владимир Дмитриевич Алейников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А конфетная продавщица, подавая примерить шлёпанцы (или, может быть, всё же сандалии?), улыбается мне приветливо и отчасти загадочно, смотрит мне в глаза взглядом сытой птицы – и отчётливо так говорит:
– Мы по-русски здесь понимаем!..
…И я в ужасе просыпаюсь.
Сердце ломит. Ну вот. Валидол.
Слава Богу, я здесь, у себя, в Коктебеле. Я дома. Дома! Постепенно я успокаиваюсь.
Ну и Куб! – ну и ложь! – заманил, – и куда? – заманил – и смылся…
Вспоминаю слова – не случайные! – Соколова Саши слова, со значеньем, видать, им сказанные десять лет назад, в бурном, щедром на поездки, встречи, возвращения, странном восемьдесят девятом, в ноябре, перед слишком уж необычным, торопливым, на скорую руку, вместе с группой телевизионщиков, моим отъездом в Париж:
– Куб в Париже все ходы и выходы знает!..
Сейчас – девяносто девятый год, июнь месяц.
Я – в здравом уме, у себя в Коктебеле, в своей спальне.
Куб – дрыхнет с дамой наверху, в мастерской.
Париж – неведомо где. Но только не здесь, в Киммерии. Здесь – нет его. Это уж точно.
Такая вот, – как приговаривать любят порой романисты, авторы книг приключенческих, а может, и романтических, и даже, отчасти, мистических, – поскольку без мистики, братцы, в мире шагу нельзя шагнуть, и тем особенно – в Коктебеле, и тем более – на излёте века нынешнего, на грани, здесь, у моря, на самой кромке уходящего навсегда неизвестно куда и зачем небывалого тысячелетия, перед веком новым, пока что, для людей, ненадолго, незримым, но душой уже различимым и сознаньем воспринимаемым, как оправданное и заслуженное продолженье пути земного, на котором выстоять надо и сказать своё слово в мире, перед новым тысячелетием, перед всем, чему следует быть, перед светом и перед Богом, – такая вот, говорю и я, автор этой книги, – такая вот, многозначная, таинственная, многосмысленная, мистическая, без сомнения, романтическая, с приключениями, провидческая, сновидче-ская история, – может быть, явь?…
Сон о Василии Аксёнове и Жене Попове
Я иду – иду в одиночестве – где-то в городе. Но в каком? Не в Москве ли? Возможно, в Москве. Не в Париже ведь! Не в Нью-Йорке. Да, в Москве. Конечно, в Москве.
Я иду – неизвестно куда. Вдоль бульваров. И вдоль ампирных, так нелепо, аляповато переделанных, отреставрированных – и утративших облик свой старомодный, милый, радушный, – оттого и едва узнаваемых, – но стоящих на том же месте, где и были, столичных домов.
Я иду – в измерении странном. В неизбежном – от всех – отдалении. В непонятном – для всех – состоянии. В характерном своём настроении. То есть – сам по себе. Как всегда.
Я иду – куда-то за грань. В даль свою. Или – в глубь свою. Или – ввысь. Да не всё ли равно?
Я – иду.
Встречаю Аксёнова.
Он – в длинном, тёплом пальто. С вязаным шарфом на шее. В ботинках на толстой подошве. В лыжной шапочке. И с усами. И в съехавших на нос очках.
Я говорю ему что-то… Но что? (Проснувшись, забыл.) Что-то грустное. Да. Конечно.
Он спохватывается, зовёт меня за собой. Идём. Заходим – в центре Москвы, в переулке, совсем незнакомом, – непонятно куда, – зачем? – и что это – чья-то квартира? или офис? – никак не понять.
Какие-то – вроде – сотрудницы. Девицы – при деле. Нарядные. Смазливые. Современные. С мобильниками в руках.
Аксёнов с ними здоровается – и что-то весьма вразумительное, и очень даже понятное для них – и, видно, привычное, простое, то есть рабочее, без неясностей, элементарное, без премудростей всяких, без сложностей с заковырками, – им говорит.
Они мгновенно идут, привычно, целенаправленно, туда, куда полагается, – и что-то включают запросто, и что-то легко, играючи, как в детской игре, нажимают – какие-то кнопки, клавиши…
И вот уже всё готово.
Техника – будь здоров.
Девицы с улыбками вежливыми протягивают Аксёнову бумагу какую-то плотную. На ней – неведомый текст.
Аксёнов его просматривает. Кивает:
– О кей, о кей!
Благодарит девиц:
– Спасибо! Спасибо! Спасибо!
Девицы вмиг расцветают. Как розы в саду весною. В конторе своей загадочной. В Москве. Непонятно – где. Но здесь, где место их службы, скорее всего, где то заведение, назначение которого знают они прекрасно – и не спешат кому-то давать пояснения, в данном случае – мне, потому что я-то чувствую: это – тайна, и они понимают это, дело вроде бы и не во мне, а в Аксёнове – им, девицам, им, служительницам чего-то, для чего названия нету, но о чём невнятный намёк скажет больше порой, чем слово, благодарность классика – в радость. Пофартило им. Повезло. Будет что вспоминать потом, на досуге. Они довольны.
Аксёнов – тоже доволен. Бумагу, быстро сработанную, на вытянутой руке протягивает он мне – берите, мол! – вот, в ладони лежит изделие свежее, готовое, это – для вас.
Что это за сочинение? Текст – обо мне? Я не помню.
Аксёнов, довольный вполне, сбрасывает пальто – и шагает молодцевато – прямо в раскрытую дверь.
За дверью – он уже в шортах, слегка загорелый, спортивный, привычно раскрепощённый, не стареющий, полный сил, весь в себе – и уже в Коктебеле.
Он делает – кто бы подумал? – стойку. Кто мог бы представить? Стойку. Да, на руках. Раз – и встал! И стоит, как в молодости! Его, с не скрываемым, бурным восхищением, так и этак, в разных ракурсах, отодвигаясь, приближаясь, всё ближе, ближе, чтоб эффектнее получилось, выразительнее, вот так, чуть левее и чуть правее, чуть прямее, ещё крупнее, снимает без передышки молоденькая, энергичная фотокорреспондентка.
Аксёнов становится на ноги – и говорит мне, из-за двери, из Коктебеля:
– Ваша собака гуляет по территории дома творчества!
Я отвечаю ему:
– Мой Ишка всегда дома, со мной!
А сам думаю: где же Ишка?
Верный Ишка тут же выходит из распахнутой двери, перешагивает порог – и оказывается, свободно шагнув прямо из Коктебеля, уже в Москве, рядом со мной. Я его глажу по голове.
Аксёнов говорит:
– Ухожу в бухты!
Я говорю:
– Заходите ко мне. Я всегда дома.
Пожимая плечами, Аксёнов устремляется, весь в движении, как в полёте, куда-то вперёд – и где-то там, впереди, отсюда не видно – где именно, хотя, при желании некотором, догадаться можно об этом довольно легко, – исчезает. И дверь – закрывается.
Ишка громко