Свет праведных. Том 1. Декабристы - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Какая жалость! – великий князь Михаил Павлович тяжело вздохнул.
– В любом случае, – заторопился Чернышев, – если в будущем вам придет охота сказать что-либо своим товарищам, не пишите им – просто попросите разрешения свидеться, мы никогда вам не откажем.
Николай внимательно посмотрел на генерала с лисьей мордочкой: какой еще капкан для меня припасли? Но едва он успел об этом подумать, адъютант отодвинул занавеску, открылась небольшая дверца и на пороге показался угрюмый всклокоченный человек. Тощий, с безумным взглядом.
– А вот и доказательство, – продолжил Чернышев. – Вот человек, пожелавший встретиться с вами: мы немедленно удовлетворили его ходатайство.
Озарёв узнал Каховского, сердце его дрогнуло: неужели я переменился так же, как он?
– Я все слышал! – закричал вдруг Каховский. – Да как ты смел, сукин сын, говорить, будто не видел, что было перед тем, как я выстрелил в Милорадовича! Ты стоял в двух шагах от меня! И точно, как я сам, видел, что Оболенский первым нанес удар штыком!
– Нет, ничего подобного я не видел, – тусклым голосом отозвался Николай.
Воцарилось молчание. Члены следственной комиссии смотрели на двух арестантов и были похожи на любителей петушиного боя.
– Да что я тебе сделал, в конце-то концов? – спросил Каховский тихо. – Не думай, что, обвиняя меня, ты сможешь обелить других. Мы все пропали. Все! Все!
Он задрожал, закатил глаза, молитвенно сложил на груди руки.
– Единственный может отпустить нам грехи! Государь! Наш царь-батюшка! Отец наш! Царь, против которого мы злоумышляли в святотатственном нашем безумии!
Каховский отрекался от прежних взглядов, и все это звучало так жалобно, что Николаю невольно подумалось: а не играет ли он роль ради спасения своей жизни? Но нет, кажется, он столь же искренне нынче раскаивается, сколь яростно раньше ненавидел. Его потребность любить, обожать кого-то попросту перенеслась с революции на императора – вот и все.
– Вы подтверждаете свои показания? – спросил Николая Чернышев.
– Полностью.
– Иными словами, вы уверены, что Оболенский не имеет отношения к убийству генерала Милорадовича?
– Уверен. Он не имеет никакого отношения.
– Можете поклясться?
– Клянусь.
Ему показалось, будто он только что вынес Каховскому смертный приговор.
– Да помилует тебя Господь… – прошептал тот.
Двое солдат увели его. Впоследствии Озарёву устраивали очные ставки с Одоевским, с Голицыным, Оболенским, Рылеевым… Всякий раз, как отворялась дверь, в гостиную входил новый призрак. В сумрачной раме возникал из бездны ада генеральный штаб мятежников, на лицах лежала печать усталости и одиночества, душевного замешательства, а то и расстройства. Впрочем, чего еще можно было ожидать от них, переживших подобный крах…
Николай с трудом узнавал прежних гордых своих друзей в этих тенях, в этих оцепеневших, будто оглушенных пленниках, отвечавших на вопросы с торопливостью услужливых лакеев. Казалось, все убеждены, что совершили тяжкую ошибку, затевая мятеж. Но самое тяжелое впечатление произвел на Озарёва Рылеев: истощенный, заросший щетиной, с загнанным взглядом, он еле держался на ногах.
– Почему вы сказали, что идея цареубийства исходила от Каховского, а не от меня? – спросил он Николая. – Вы же прекрасно знаете, что это неправда? Я беру на себя ответственность за этот чудовищный план!
– Зачем вы это делаете? – вскричал Николай. – Жаждете мученического венца?
– Нет. Хочу заплатить за всех, потому что из-за меня все пошло не по тому пути. Все пошло прахом.
Николай пожал плечами.
– Берегитесь, Рылеев! Сейчас вы верите, будто действия ваши продиктованы христианским смирением, но на самом деле движет вами только гордыня. Если не хотите защищаться ради себя самого, защищайтесь хотя бы ради вашей жены, ради вашей дочери!
– Государь в бесконечном милосердии своем дал мне понять, что позаботится о них…
Николай искоса взглянул на следователей и увидел, как сосредоточенно они прислушиваются ко всему этому бреду. На него навалилась безграничная усталость. Больше не было смысла спорить, не было смысла бороться – да и не хотелось. Рылеев с этим новым лицом одержимого стал для него внезапно таким же чужим, как и эти собравшиеся за столом напыщенные генералы.
Вернувшись в камеру, он почувствовал себя так, словно окунулся в чистый ручей, вылезши из болота. Здесь он дома.
* * *Он уселся на соломенный тюфяк и задумался: надо все-таки разобраться, почему же его товарищи, еще совсем недавно готовые пожертвовать жизнью, состоянием, карьерой во имя счастья народа, оказались теперь лишены всякого человеческого достоинства. Как это произошло? Такое впечатление, будто в них, внутри, лопнула некая пружина. Став обвиняемыми, они сразу переходят на сторону судей, отрекаются от прежних идеалов. Нет, скорее, возвращаются к самым давним своим идеалам, к идеалам детства… Конечно, конечно, именно так: с младенчества всех этих людей приучали почитать царя, слушаться его, преклоняться перед ним… тогда же, когда учили молиться Богу… Разумеется, потом была война, они открыли для себя Францию… Но войну они прошли офицерами императорской армии, а Францию увидели под сенью победоносных знамен… И, даже восхищаясь политикой французов, они никогда не переставали быть русскими… Республиканская доктрина появилась в их жизни чересчур поздно – когда они были уже полностью сформировавшимися людьми, и оставалось слишком мало пространства для того, чтобы либеральные идеи могли пустить глубокие корни и свободно прорасти. Теории Бенжамена Констана наслаивались на монархические традиции, а вовсе не покоились на стремлении разрушить монархию окончательно. И 14 декабря, когда революционный порыв захлебнулся в крови, вера юных лет в них возобладала. Находясь в агонии, человек инстинктивно обращается памятью к матери, зовет ее, вот так же и они – потеряв всякую надежду, ощутили необходимость вернуться к вере отцов, к законам предков. Николаю вспомнилась прочитанная когда-то у Карамзина фраза о том, что политические принципы нашей страны вдохновляются отнюдь не энциклопедией, изданной в Париже, а бесконечно более древней энциклопедией – Библией. По мнению Карамзина, государь в России – не представитель народа, он представитель Того, кто царствует над всеми народами, он – наш Живой Закон… Вот потому-то, когда Рылеев, Каховский, Оболенский, Якубович, Трубецкой и иные, иные, иные… когда ими было осознано, что они замахнулись святотатственной рукой на этот Живой Закон, душевные силы оставили их. Пушечные залпы на Сенатской площади прозвучали для них подобно раскатам грома небесного, обрушившегося на осквернителей храма, – и пришел ужас, и наступило раскаяние.
«А если бы все удалось, если бы победа, – думал Николай, – испытывали бы они хоть какие-то угрызения совести? Наверняка нет. Совестливость родилась из провала, из поражения. Именно в этом я их и упрекаю!»
Он вскочил и принялся обходить кругами камеру. Испуганные скоростью его передвижения крысы притаились по норам. В углу у двери таракан сражался с пауком. Может быть, на взгляд Бога, их битва значит даже больше, чем борьба Николая со следственной комиссией? Он спрашивал себя: неужели французские, английские, германские, итальянские узники в таких же обстоятельствах вели бы себя так же, как русские? Нет, нет, в любой стране человек, брошенный в темницу, сопротивляется, бунтует, только у нас подобное испытание воспринимается как знак гнева Божия! И чем неожиданнее, чем болезненнее удар, тем вернее для страдальца, что это именно небесная кара. В конце концов, самодержавие и найдет единственное оправдание для себя как раз в неправедности своих действий. Это подготовлено всей историей развития страны, веками рабства, в котором нас держали против нашей воли. Разве мы не дети народа, познавшего тяжкое бремя при варягах и татарское иго, гнет в эпоху Ивана Грозного и кулак Петра Великого?.. И хотим мы того или нет, в нас живет атавистическое почитание любой власти.
Голова пылала – он остановился, выпил воды. Может, у него лихорадка? Внезапно промелькнула новая мысль и показалась настолько очевидной, что мигом перевернула его представления. А что, если поведение Рылеева, Каховского, Оболенского, которое он объяснял себе трусостью, вызвано, напротив, исключительным мужеством? Сверхчеловеческим, сверхъестественным? Почему бы не предположить, что, протрезвев после столкновения с реальностью, они оценили риск анархии, осознали, что затеянный ими государственный переворот способен обернуться лишь распадом державы? Бунтующие войска, мужики, громящие поместья и поднимающие на вилы господ, борьба за автономию, за независимость – то в одном конце страны, то в другом… Поняв, что чуть не стали причиной такого бедствия, они решили помешать возможному осуществлению таких же планов другими… И согласились стать пугалом для будущих революционеров. Они чернят себя, шельмуют, дискредитируют, они унижаются только во имя блага Родины. «Возможно, тот, кто действительно любит свою страну, – была следующая мысль, – должен уметь отрекаться от своих политических идеалов, едва поймет, что с их помощью не достичь желанной цели? Возможно, ему следует публично заявить о своих ошибках, чтобы мир наконец снизошел на умы и сердца? Возможно, честь ему делает именно бесчестье?»