Том 5. Воспоминания, сказки, пьесы, статьи - Николай Гарин-Михайловский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двадцать два года, хорошенькая, но уже располнела и, вероятно, будет и дальше полнеть.
Обе дамы очень дружны, и их звонкий смех то и дело несется то с палубы, то из столовой… Каждый день эти дамы в новых костюмах, причем от простых искусно переходят к более и более сложным. С костюмами меняются и духи.
Здесь, в Сибири, масштаб большой, и тяжелый запах духов пропитал столовую и гостиную парохода.
Младшей даме кажется, что она еще никогда никого не любила, а между тем по руке выходит, что ей трижды, с большими треволнениями, предстоит познать эту любовь. И лицо ее в это мгновение, когда Н. А. усердно ей гадает, — типичное лицо Кармен, когда по картам той выходит смерть и она мрачно смотрит и повторяет: «Смерть, смерть».
Старшая дама тоже интересуется своей судьбой. Она верит всяким гаданьям. Однажды тетя возила ее к гадалкам. В первый раз они не застали гадалку дома, во второй застали, и она все, все рассказала, и все так верно… У гадалки совсем не страшно: иконы, свеча и никакой, решительно никакой, как говорится, чертовщины.
Она протягивает свою, все еще красивую ручку Н. А.
Н. А. сосредоточивается:
— Ваша жизнь раздвоена…
— То есть как?
— В смысле чувства.
— Что? что? Ха-ха… Вот сообщу мужу…
Дама все-таки, кажется, обиделась и рано ушла спать. Сегодня она, впрочем, уже опять гуляет мимо окон моей каюты, улыбается и возбужденно что-то рассказывает учительнице.
Та вежливо слушает эту даму.
Вчера вечером мы с учительницей немного поговорили, — она верит в жизнь, в свою энергию, верит в возможность производительной работы, будет работать для других, для себя, через три года поедет за границу.
Свободная вакансия оказалась только по немецкому языку, который она и взялась преподавать. Будет преподавать язык, а вместе с тем литературу, историю литературы и новейшую.
Все те же зеленые безжизненные берега. Они то сходятся в складки и отдельными зелеными холмами, как наросты, жмутся к реке, то вдруг раздвинутся и уж где-то далеко, в сизой дали, иззубривают горизонты. Тогда сюда, ближе к реке, подходит плоская равнина, низменная, мокрая, поросшая разной негодной зарослью.
Впала Уссури. Амур стал шире Волги у Самары и грозно плещется.
Китайцев все больше и больше. Здесь они старинные хозяева. Они уже однажды владели этим краем и бросили его. Возвратились вторично теперь, потому что в нем поселились те, у которых есть деньги. Эти «те» — мы, русские. Откуда наши деньги? Из России: за каждого здешнего жителя центр приплачивает до сорока рублей. Китайцы гребут эти деньги, без семейств приходя сюда и в том же году отнеся эти деньги туда, в Чифу, на свою родину, опять возвращаются в Россию с пустыми уже карманами, но с непреоборимым решением снова набить эти карманы и снова унести деньги домой.
Все идет, как идет.
Вчера за обедом местный интеллигент говорил:
— Китаец, Китай… Это глубина такая же, как и глубина его Тихого океана… Китаец пережил все то, что еще предстоит переживать Европе… Политическая жизнь? Китаец пережил и умер навсегда для этой жизни. Это игрушка для него, и пусть играет ею, кто хочет, — она ниже достоинства тысячелетней кожи археозавра-китайца: его почва — экономическая и личная выгода… С этой стороны нет в мире культуры выше китайской… То, что человечеству предстоит решать еще, — как прожить густому населению, — китаец решил уже, и то, что дает клочок его земли, не дают целые поля в России… Что Россия? Китай — последнее слово сельской культуры, трудолюбия и терпения…
Мы не понимаем друг друга. Мы моемся холодной водой и смеемся над китайцем, который моется горячей. А китаец говорит: «Горячая вода отмывает грязь, — у нас нет сыпи, нет накожных болезней, а холодная вода разводит только грязь по лицу». Платье европейца его жмет, и китаец гордится своим широким покроем. Китаец говорит: «Европеец при встрече протягивает руку и заражает друг друга всякими болезнями, — мы предпочитаем показывать кулаки».
Известно, что китайцы здороваются, прижимая кулаки к своей груди.
Интеллигент продолжал:
— Китаец культурнее и воспитаннее, конечно, всякого европейца, воспитанность которого, вроде англичанина, сводится к тому, что, если вы ему не представлены и если вы тонете, а ему стоит пошевельнуть пальцем, чтоб спасти вас, — он не пошевельнет, потому что он не представлен. И поверьте, у китайца свободы больше, чем где бы то ни было в другой стране. Несносного администратора вы не имеете средств удалить, а у китайцев, чуть лишнее взял или как-нибудь иначе зарвался, быстро прикончат: выведут за ворота города: «Иди в Пекин…» И назад таких никогда не присылают.
— А что вы скажете насчет рубки голов там? Кажется, довольно свободно проделывается это у них? — спросил я.
— Только кажется: попробуй судья отрубить несправедливо голову…
— Правда, что когда случаются возмущения а европейцы требуют казней, то китайские власти за десять-пятнадцать долларов нанимают охотников пожертвовать своими головами?
— Что ж из этого: китаец не дорожит своею жизнью, — чума, холера, голод и даром съедят…
— Возможен факт, сообщаемый одним туристом, что на вопрос: кого и за что казнят, ему отвечали, что казнят воинов, отбывших свой срок и не желающих возвращаться в свои семейства?
— Вполне возможен: очевидно, мошенник командир не уплатил им жалованья… Все это тем не менее в общем ходе жизни только пустяки…
22 августа
Виден Хабаровск. Где-то далеко-далеко, в зелени, несколько больших розовых зданий — красиво и ново.
— Розовый город, — сказал кто-то.
— Деревня, — поправил другой, — только и есть там, что казенные здания.
Подъезжаем ближе, значительная часть иллюзии отлетает: это действительно большие кирпичные здания — казенные здания, а затем остальной серенький Хабаровск тянется по овражкам рядами деревянных без всякой архитектуры построек.
На пристани множество парных телег, парных крытых дрожек, в пристяжку. Китайцев еще больше: здесь они всюду — на пристани, у своих лавочек, которые двойными рядами, сколоченные из досок, тянутся вверх по крутому подъему. В этих лавочках на прилавках грязно и невкусно лежат: капуста, морковь, арбузы, дыни, груши и яблоки, синие баклажаны и помидоры. Названия те же, что и на нашем юге, но блеска юга нет, нет и существа его — это отбросы скорее юга, все эти бледные, чахлые, жалкие и невкусные фрукты.
В городе музей, и так как до отхода поезда оставалось несколько часов, то мы успели побывать там. Музей хорош, виден труд составителей, энергия. Прекрасный экземпляр скелета морской коровы. Скелет больше нашей обыкновенной коровы с точно обрубленными ногами и задней частью, переходящей в громадный хвост. Как известно, это добродушное животное теперь уже совершенно исчезло с земного шара. Еще в прошлом веке их здесь, у берегов океана, было много, и они стадами выходили на берег и паслись там. А люди их били. Но коровы не боялись, не убегали, а, напротив, шли к людям и поплатились за свое доверие. Даже и теперь в этом громадном, закругленном, тяжелом скелете чувствуется это добродушие, не приспособленное к обитателям земли.
Чучела тигров, медведей, барсов и рысей, чучела рыб, земноводных, допотопных. Дальше костюмы и чучела всевозможных народностей.
Смотришь на эти фигуры, на эти широкие скулы, втиснутые щелками глаза, дышишь этим тяжелым воздухом, пропитанным нафталином, и переживаешь ощущения, схожие с ощущениями при взгляде на скелет морской коровы: многие из них, собственно, такое же уже достояние только истории. Он и живой с застывшим намеком на мысль в глазах кажется только статуей из музея. Я вспоминаю самоеда Архангельской губернии, когда впервые, в дебрях северной тундры, я увидел его, вышедшего вдруг на опушку своей тундры. Неподвижный, как статуя, в своем белом балахоне, таком же белом, как его лайка, его белый медведь, его белое море и белые ночи, безжизненные, молчаливые, как вечное молчание могилы. Не жизнь и не смерть, не сон и не бодрствование, не конец и не начало — какая-то мертвая полоса и в ней вымирающий самоед. Их тысяча или две, и не родятся больше мальчики…
— Надо, надо мальчиков, — говорит тоскливо самоед.
Но мальчиков нет, а рождающиеся изредка редко выживают: и мальчики и девочки — все умирают от той же черной оспы, и напрасно в опорожненную меховую торбу мать сует новое свое произведение — оно заражается.
Но кто выживает, тот вынослив и водку пьет с годового возраста. Тяжело и уморительно видеть, как, почуяв запах этой водки, маленький уродец высовывает голову из своего мешка. И, если ему вольют глоток в рот, он мгновенно исчезает и уже спит.
В передвижениях этот мешок с его обитателем самоед привязывает к своим саням, и прыгает мешок по снегу, догоняя сани.