Смерть луны - Вера Инбер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бюст поэта стоял на постаменте. На ступеньках лежала лира. Все это было обнесено чугунными цепями.
Таков был Пушкин моего детства. Но мы, дети, игравшие у его подножия, плохо понимали замысел скульптора. Мы считали, что все это правда и что Пушкин так и прожил, без рук, без ног и в цепях, всю свою жизнь. По нашему мнению, он был велик главным образом тем, что был несчастен.
— Бедный Пушкин, — говорили мы.
На Пушкинской улице был расположен дом, отличный от других. Над воротами висела доска: «Здесь жил Пушкин».
— Здесь жил бедный Пушкин, — сказала я отцу, проходя мимо. — Отсюда его возили на бульвар.
— Почему же «бедный» и почему «возили»? — возразил отец. — Вернее всего, он шел пешком.
Я промолчала. Я считала лишним и даже вредным спорить со взрослыми.
Но среди воспоминаний есть такие, над которыми время почти не властно. Значительность события, быть может сразу и не осознанная, не дает ему изгладиться из памяти.
Я отчетливо помню летний день, когда запах моря смешивался с ароматом цветущих лип.
Я помню удар. Громовый, дальний, грозно потрясший воздух.
Это там, в порту, дал выстрел по городу восставший броненосец «Потемкин». Голубое июньское небо моей юности смутно озарилось далеким, неведомым пламенем.
3От постоянного и длительного общения с космосом наш преподаватель физики, Фома Нарциссович, заимствовал туманность выражений и кругообразные движения звезды. Легкие седые протуберанцы дымились над его лбом. Оптические стекла были спущены на нос, и поверх них отвлеченным и рассеянным взором смотрели глаза.
Старый наш физик любопытен тем, что однажды, сам того не желая, дискредитировал Вселенную в глазах тридцати человек. Одним неосторожным движением телескопа он опрокинул мир, в котором нам суждено было жить. И понадобилось иное, более грозное вмешательство, чтобы восстановить поколебленную систему мироздания.
Классный журнал распахивался, как туча. Оттуда налетали грозы: град замечаний и косые дожди единиц. Со всей силой своей причудливой полупольской лексики наш старый «Фома» обрушивался на класс, недостаточно знакомый с законом Бойля-Мариотта.
— Кто вы суть? — спрашивал нас «Фома», глядя поверх очков. — Вы суть недослухи и недоучи. Я пришел здесь, чтобы учить вас, но вы вместо того под шумком переписываете друг у друга классную работу. И тогда я держу себя за карман и кричу: «Осторожно. Вор!» Ибо тот, кто крадет у другого знания, может украсть и кошель с деньгами.
Отбушевав положенное время, он неизменно вызывал ученицу Вигдорчик. Имя это было единственным, которое он запомнил и воплотил в плоть и кровь. Все остальные были журнальной абстракцией с прибавлением реальной двойки. Но сестер Вигдорчик было шесть, и они были разбросаны по всем классам. Все как одна они мало успевали, были испуганны, плаксивы и румяны. Не запомнить их было невозможно. В нашем классе их было целых две.
— Вигдорчик Розалия! — восклицал «Фома». — Пожалуйте к доске.
И Вигдорчик Розалия, крупная, плаксивая, покрытая пушком, как румяный плод, выходила на очередную муку.
Как бы для того, чтобы нагляднее оттенить возвышенную стихию естествознания и изъять ее из плана других, менее достойных дисциплин, физический кабинет помещался в особой пристройке, на крыше флигеля, куда вела винтовая лестница. Перед кабинетом была небольшая площадка с низкой оградой, род балкона, откуда был виден весь город и порт. Даже маяк был виден оттуда, как тонкая свеча, потушенная на рассвете. И часто в весенние часы далекий этот маяк, легкий разворот мола, сиреневая пустыня моря, отмеченная одним каким-нибудь парусом, — все это было полно такого пронзительного птичьего простора, что мы вовсе переставали слушать объясняемое нам.
— Кто вы суть? — спрашивал в таких случаях наш учитель. — Вы суть невниматели и фантазисты. Вигдорчик Ревекка, пожалуйте к доске.
Он был неплохой педагог, наш старый «Фома», но его ослепляло недоверие к «недоучам» и «недослухам». Он считал, что мир полон сестер Вигдорчик, неспособных к пониманию вещей.
Но порой, особенно на уроках космографии, у него бывали счастливые минуты, когда он забывал про нас, а мы слушали его как завороженные. Старый педагог светлел и утихал. Неправильные фразы его становились почти прекрасны. Уверенными движениями управлял он Солнечной системой из дерева, проволоки и картона. Крошечный шарик луны скользил по проволоке вокруг маленького земного шара. Земля была округла. Судно величиной с миндальную скорлупу, уходя по дуге, скрывалось, начиная с очертаний корпуса. Оно уплывало по выпуклым морям, и мы уплывали вместе с ним…
Прожженный кислотами стол физического кабинета был очищен от всяких ненужностей. Служитель Александр, вежливый и тихий человек, влюбленный в науку, тряпочкой протер стеклянный колпак, из которого должен был быть выкачан воздух: мы проходили воздушные насосы.
На тот же стол тем же Александром был доставлен воробей, один из тех, что щебетали на нашей физической вышке и подкармливались крохами от наших завтраков.
«Фома» объяснил нам, что по мере выкачивания воздуха птица, «будучи лишаема пищи для дыхания», начнет задыхаться. Таким образом, мы собственными глазами убедимся в том, что безвоздушное пространство существует.
— Ибо, — добавил «Фома», подымая палец, — природа не терпит недоверов.
Служитель Александр завертел ручку колеса, и воробей, посаженный под колпак и «постепенно лишаемый пищи для дыхания», начал задыхаться. Он попытался взлететь под прозрачный купол, за которым так близко и так недостижимо была свобода.
Он разметал по стеклу свои крылья, прилип к нему, как бабочка, сплющенная ураганом. Так он застыл на миг, и мы, стоящие вокруг стола, увидели бурное трепетание пуха на его груди, в том месте, где было сердце.
Оторвавшись от стекла, воробей тяжело упал на дно. Он лежал на боку, дергая правым крылом и водя клювом перед собой, как бы в поисках воды. Он отвернул от нас голову. Быть может, его, кроме удушья, терзало еще кольцо неподвижных и ярких огней — наших глаз.
Александр, влюбленный в науку, качал все медленнее. Вопросительно глядя на «Фому», он ждал мановения руки, движения губ, чтобы бросить насос и освободить птицу. Обычно так оно и делается. Ведь мы уже знали, мы уже убедились в том, что безвоздушное пространство существует.
Но учитель наш был неподвижен. Очевидно, им овладел демон логики, требующий во что бы то ни стало продолжения раз начатого.
Внезапно в наших рядах послышался сдавленный вздох, как будто не только воробью не хватало воздуха, и затем плач. Мы расступились. И тогда обнаружилась Розалия Вигдорчик, вся в слезах. Закрыв лицо тетрадью, она рыдала, как после худшего из своих ответов.
— Вигдорчик Розалия, — возгласил наш физик, от изумления заговорив почти гекзаметром. — Что означает сей плач, неприличный и странный?
— Воробей, — ответила Розалия. — Жалко мне этого воробейчика.
Поставив Вигдорчик единицу за «шумение в классе», учитель сказал:
— Гибель пернатого была неизбежна. Как я уже выразил выше, наука не терпит нежнодушия. Или ты, не трепеща, кладешь руку в огонь познавания, или сидишь дома и рукодельничаешь там варенья и соленья. Весы науки не колебещутся ни разу.
Не взглянув на нас и не дожидаясь звонка, «Фома» вышел из класса.
И мы остались одни в холодном мире, в безвоздушном пространстве, где весы науки пребывали в вечном и величавом равновесии. И где трепетная ткань сердца была лишь объектом для опытов…
Наше предположение казалось невероятным, но оно подтвердилось: «Фома» был влюблен. Мы открыли это по блеску его глаз, когда он говорил о ней, о любимой, по интонации голоса, которая не лжет даже тогда, когда лгут слова.
Его любимая была прекрасна. Она являлась к нему по вечерам, когда воздух начинал синеть. Порой она туманилась под вуалью, но, когда она была спокойна, ничего не могло быть прелестнее ее скольжений среди хрупкого стекла приборов с их радужными отливами.
Ибо женщина, любимая «Фомой», была луна.
Он уделил ей множество учебных часов, урезав, таким образом, все остальные области неба, вплоть до метеоритов, которые он зачеркнул одним движением руки. Занявшись луной с особым вниманием, мы узнали о ней много любопытного. Мы узнали, что она, подобно воробью в колпаке, лишена воздуха, «этой пищи для дыхания». Но что это несущественно, узнали мы: дышать там некому. «Ибо луна мертва».
С неимоверной силой было нам описано мрачное великолепие черного (из-за отсутствия атмосферы) небесного свода. Бредовая отчетливость созвездий. Громада Солнца, повисшая в ледяной ночи. И наконец, пылание багрового и косматого шара, занимающего полнеба. Пылание нашей Земли.
А на самой луне — ни воздуха, ни воды, ни звука, ни ветра, ни прохлады, ни сырости. Одно только чередование света и тени, стужи и зноя. Ощеренные меловые бугры и черные впадины планетарного скелета.