Светочи Чехии - Вера Крыжановская-Рочестер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Два человека в темных плащах проходили молча по большой площади Нового города, не вмешиваясь ни в одну из кучек. Один из них был Брода, учитель ратного искусства графа Вальдштейна.
Минувшее время, казалось, бесследно пронеслось над ним: его высокая и мощная фигура все еще была стройна и гибка, по-прежнему от него веяло спокойной, уверенной в своем могуществе силой и несокрушимым здоровьем, а зоркие глаза не утратили блеска и строго смотрели из-под нависших бровей. Лишь пробивавшиеся в волосах серебряные нити, да морщины в углах глаз указывали, что и он поддается натиску времени.
Спутник его был молодой человек, лет двадцати, высокий и худощавый. Бледное и нежное, как у девушки, лицо его было тонко и правильно; густые, белокурые волосы покрывали голову; серые, добрые глаза светились умом. В эту минуту грусть туманила его взор, и выражение неудовольствия застыло на его розовых, тонко очерченных губах.
Занятые своими мыслями, они молча дошли до угла площади. Там была харчевня и в широко раскрытую дверь виднелась большая зала, уставленная столами и скамейками, а в самой глубине устроена была стойка со жбанами и бутылками. Над громадным очагом, на вертелах, жарились дичь и мясо, и теплый, вкусно пахнувший воздух чувствовался даже на улице. Брода остановился, потянул в себя запах съестного и затем, обращаясь к спутнику, сказал:
– Зайдем, Светомир! Поедим дичины, да выпьем по кружке вина! Ты ничего не ел сегодня, это не годится; ведь ты еще не монах, черт возьми! Не из пустого живота идут нужные мысли.
Молодой человек заглянул в залу и затем, словно желая отогнать докучные думы, провел рукой по лицу.
– Хорошо, зайдем! – ответил он. – Только там сидит толпа немцев и, должно быть, пьяных.
– А пусть себе их сидят. Вот еще! Недостает только, чтобы мы стали стеснять себя, боясь их потревожить, – насмешливо сказал Брода, входя во внутрь.
Зала была битком набита народом: почти все столы были заняты немцами, – бюргерами, студентами и монахами, – и только в глубине, у самого очага, сидело несколько кучек чехов, беседовавших вполголоса; то были по преимуществу рабочие и ремесленники. Брода и Светомир заняли пустые места у стола, за которым уже сидели двое, – толстый купец и студент; они смерили сперва вновь пришедших недружелюбным взглядом, а потом продолжали громко беседовать с соседними столами.
Говорили по-немецки и обсуждали жгучие вопросы дня: раскол двух пап, которому собор кардиналов в Пизе должен был положить конец, и распределение голосов в университете. Студент рассказывал, что, несколько дней перед тем, у ректора Генриха фон Бальтенгагена[21] состоялось большое совещание, на котором присутствовали уполномоченные архиепископа, и после оживленных прений и великолепной речи магистра Гюбнера большинством было постановлено, что духовенство и университет останутся верными папе Григорию XII.
– Умно и справедливо! Христиане не могут играть совестью, согласно требованию минуты, и перебрасываться папами, точно это яблоки, а не главы христианской церкви, – крикнул богато одетый, краснорожий бюргер.
– Да, ты прав, Готхольд! Мы все останемся послушными папе Григорию XII, и в виду решения такого почтенного собрания король, конечно, не уступит наветам виклефистов и не даст своего одобрения кардиналам, – добавил другой немец.
– Будем надеяться! Да, в самом деле, пора прекратить нечестивые происки этих сектантов. По их милости, вся Богемия заподозрена в ереси и осрамлена перед лицом христианского мира, – заговорил первый бюргер и добавил несколько обидных слов для чешской национальной партии, и ее попыток восстановить права своего народа.
– Ничего они не достигнут, так так, мы – голова и руки в стране! Чем бы были эти глупые дикари без нас? Прозябали бы в невежестве, как скоты, если бы мы, немцы, не внесли к ним нашу науку, нашу промышленность, наши законы и обычаи, которые только и обратили их в людей! – хвастливо сказал студент.
Бросив искоса взгляд на Светомира, лицо которого, то бледнело, то краснело при его наглых словах, он ироническим тоном продолжал:
– Повторяю, они ничего не достигнут, так как мы – народ господ, созданный, чтобы повелевать низшими расами. Но, во избежание бесполезных волнений и чтобы в корне пресечь их забавные требования, надо подрезать языки у таких опасных болтунов, как Иероним и Ян Гус. Они не благочестие проповедуют, а разжигают ненависть; как собаки, набрасываются они на высших духовных сановников и радуются, что обдают их грязью перед сапожниками, свинопасами и разным сбродом, который их слушает.
Брода, казалось, не обращал ни малейшего внимание на вызывающие речи соседей и с аппетитом уплетал кусок гуся, запивая вином, и лишь украдкой поглядывал, время от времени, на толстого бюргера, круглое, жирное и красное лицо которого сияло чванством. Но при имени Гуса он оттолкнул тарелку и, обратившись к немцам, ударил кулаком по столу, со словами:
– Довольно, панове! Я советовал бы вам оставить вифлеемского проповедника в покое! Кому же бичевать пороки, как не ему – образцу всех христианских доблестей.
– Тебе-то какое дело, болван? – перебил его негодующий студент. – Этот твой образец добродетели – еретик, которого король в один прекрасный день сожжет, как и обещал ему недавно. Теперь, каналья, заболел от страха и, говорят, издыхает.
– Не стоит горячиться, Готхольд! Что нам до какого-то чешского бродяжки, – с презрительным смехом заметил жирный немец. – Это, должно быть, один из свинопасов Гуса, о котором ты сейчас рассказывал.
– Верно, немецкий пьяница! – заревел Брода. – Я свинопас и вот как я поступаю с иноземными свиньями, когда они посмеют напасть на мое стадо.
Он грозно встал во весь свой рост и в миг, раньше, чем кто-либо успел опомниться, очутился подле бюргера; схватив одной рукой за пояс, а другой – за шиворот, он поднял его на воздух, как ребенка, и выбросил вон из залы. Как камень из пращи, пролетел бюргер над столами, опрокинул по дороге нескольких прохожих и шлепнулся на мостовую.
Снаружи донесся шум, но в самой зале первое время царило гробовое молчание. Вдруг, немцы в ярости поднялись поголовно с криками и ругательствами; в руках заблестело оружие, а над головами замелькали жбаны и кружки, несмотря на горячий протест хозяина.
В эту минуту в дверях показался выброшенный бюргер, весь в грязи, с окровавленным лицом, и, как бешеный, с пеной у рта, бросился на Броду. Но тот, вместе с Светомиром, обнажили мечи и совершенно спокойно отбивались от нападавших; да и все находившиеся в зале чехи присоединились к ним, и началась общая свалка. Ужасные крики, шум и грохот разбиваемой посуды, столов и скамеек собрали толпу перед входной дверью, и народ, если не делом, то словами принимал живое участие в сумятице.
Оружием пролагая себе дорогу, Брода и Светомир пробрались к выходу. И только что вышли они на улицу, как к месту побоища подошел отряд полицейской стражи, вызванный кем-то из горожан. Но большинство зрителей было на стороне Броды, подвиг которого передавался из уст в уста; толпа расступилась и, как стеной, защитила его с Светомиром.
Оба они давно уже успели скрыться в переулке, раньше, чем начальник стражи понял, в чем дело.
– Хороший урок задал ты этому немцу-хвастуну, – смеясь, сказал Светомир, шагая сзади Броды.
– Вот как он расквасил себе нос на мостовой, так теперь долго не будет его задирать! Пойдем к Жижке, я непременно хочу рассказать ему наше приключение; это его очень позабавит, – весело ответил Брода.
Бодрым шагом перешли они знаменитый, построенный Карлом IV мост через Влтаву и свернули в пустынный, извилистый переулок в Старом месте (городе).
Настала уже ночь, когда они остановились перед бедным на вид домиком, и им пришлось ощупью пробираться по узкой и крутой лестнице. Наконец, они постучались в дверь, из-под которой пробивалась полоса света.
В большой, но просто обставленной комнате, у стены, помещалась широкая, с шерстяными занавесками, кровать, а посредине, вокруг стола, освещенного масляной лампой, сидело трое: старушка, чистившая яблоки и присматривавшая за маленькой, пятилетней девочкой, которая тут же играла с деревянным барашком, и молодой человек, лет тридцати, с умным, смелым лицом. Темные глаза его строго блестели из-под густых бровей; рот был большой, оттененный рыжеватыми усами; волосы на голове были острижены в щетку, и короткая бородка обрамляла лицо. В нем чувствовалась загадочная, громадная, просившаяся наружу сила, проглядывала какая-то странная смесь врожденной суровости, благородства и даже великодушия.
На Жижке, как и на Броде, было платье польского покроя. Он сидел и писал, но при входе гостей встал, чтобы поздороваться с ними и, обращаясь к старушке, обменивавшейся рукопожатиями с вошедшими, сказал:
– Милая тетушка, уведи ребенка, да подай нам вина.