Призрачные поезда - Елена Колядина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему же ты – в ТК-холдинге? – надо было пользоваться её расположением. – Почему работаешь на них?
– Жизнь продолжается, – ответила лёгким голосом.
Чересчур лёгким?
– Братишка, а что ты предлагаешь – взрывать мосты и тоннели? Защищать? Как эти там, партизаны, из книжки для пионеров? – Словно извиняясь, она взяла меня под руку; мне пришлось собрать всё умение, чтобы уследить, о чём она болтает. – …Читала такие книжки – от прабабки остались. Ха-ха, защищать. Кого? Что? Пушкина? Эгей!.. – закричала она, взмахнув свободной рукой, – люди! Собираем стотысячный митинг! За Пушкина! – и тут же вернулась к серьёзному тону. – Ни-че-го не осталось.
– Да, – согласился я. О, какой же ты малодушный, Фимочка! – Поздно. Наша страна неотвратимо исчезает, разваливается на обломки, и с этим ничего не поделать, как с энергетическим кризисом. Наше исчезновение – лишь вопрос времени.
– Пожалуй. Но иногда думаю, – Хадижат осторожно, заговорщески понизила голос. – А вдруг есть где-то герой, смельчак?
Ну вот, Фимочка, камень в твой огород.
Я отвёл взгляд, сделал вид, что слова Хадижат не содержали намёка.
Над огненной щелью на горизонте плыли завтрашние облака.
– Откуда им взяться, героям? – ответил преувеличенно возмущённым тоном и отпустил её руку (пусть не думает, будто от неё завишу). – Не те времена, не те нравы. Героев теперь только в метро можно обнаружить – из камня и бронзы. Или на смальтовой мозаике.
XII
МЫ спустились под землю. Я прошёл Бесконечным Билетом.
Состояние крайнего нервного напряжения, – хотя желудочные боли не повторялись боле, – исказило оптику восприятия. Показалось, что башенки турникета сейчас сомкнут сочленённые заграждения, изломают моё хрупкое, нежное тело; что оранжевые зрачки фотореле пронзят незаметными икс-лучами, вызывая мутации хромосом. Показалось, шершавая ступенька эскалатора, набирая и набирая скорость, рухнет вниз, в наклонный ход бездны.
Хадижат, кажется, разговаривала со мной. Не знаю. Не слышал.
Хоть как-то отвлечься – смотрел на рекламные щиты, висящие в эскалаторном колодце. Но что-то странное увидал: вместо изящных надписей, вместо призывно выгнутых обнажённых тел – вбитые в стены крепёжные скобы да прямоугольники тёмно-серого налёта. Словно рекламные эти щиты показали истинную свою сущность – бесцветный прах; словно концентрированная злоба воспламенила и сожгла их. Конечно, можно было найти рациональное объяснение: пыль и грязь долгое время скапливались под навешенными панелями. Я подумал: видимо, оккупанты сняли щиты. Повесят, наверное, какую-нибудь социальную рекламу. «Зоолюбие – выбор свободных», или нечто вроде.
Шибанов ещё говорил, ходят слухи, что они теперь закроют метро, на что я возражал, что и надо же доставлять с окраин к месту работы рабочих, потому что…
Вновь кольнуло в желудке; и опять интервальные часы над рампой тоннеля, как показалось, идут несколько необычно. В чём же именно состояла странность, я так и не смог понять: мы находились слишком вдалеке от них.
Платформа была полна. В пять-шесть рядов толпились у пропасти железнодорожного полотна – бесконечная живая стена, утомительное однообразие; шатались бесформенные пятна просветов, наполненные той же людской мешаниной. Увеличенные интервалы поездов. Из тоннеля обдало липким ветром. Где-то там, в глубине, в темноте, чувствовалось движение, поток воздуха перед могучей массой, заметная еле вибрация. Люди подобрались ещё ближе, ужали промежутки между собою до толщины ткани. Ветер шевельнул волосы. Из тоннеля вывалился поезд – размытая стена пронеслась перед нами; за стёклами человеческий ветер, словно круговорот фигур карусели. Состав был полон. Состав был набит. Состав набит был. Я бы мог, вытянув руку, дотронуться до его синей стены – более далёкой, чем пойманные мечты: достаток, довольство, известность; я оглянулся – тесные шеренги властвовали позади, и мы не сумеем отсюда вырваться, даже если вдруг захотим. Те немногие, кто выходил на этой станции – из каждых дверей по два или три всего, – рванулись было к монолитной стене, но сдали, захлебнулись, разбились. Поток вмял в салон их обратно, где так уже было, что невозможным кажется присутствие хоть кого-то ещё; но мощнейший пресс человеческой массы трамбовал и трамбовал пассажиров. Женщина, расталкивая, хватаясь за воздух, дико кричала: «Сволочи! Выйти дайте!!!» Заревели по громкой связи: «Посадка окончена! Не держите двери!» – двери стали смыкаться, резиновые уплотнители стискивали последних; наконец жутко, с предсмертным всхлипом, сошлись. За стёклами – распластанные в неестественных, как у разбившихся насмерть, позах. Теперь и мы с Хадижат в переднем ряду. Виден каждый скол краски, каждая царапинка на металле. Со вздохом облегчения состав тронулся, в вагонах качнулись. Быстрей и быстрее текла стена. Колёса взгремели на стыках. Стучались в мозг, в душу, в душу. Чем быстрее неслись, тем чаще падали эти громыхания, пока не слились в один молот, раздробляющий череп. Я чувствовал движение состава всей кожею; кадрами плёнки неслись широкие окна; и половодье людей, сомкнутые кирпичи лиц – всё стало полупрозрачным, смазанным, как если бы в бесконечных вариациях повторялось одно и то же лицо. Десятки взглядов дотрагивались меня, чтобы тут же истаять. А все их желания, все их превратности тоже казались полупрозрачными, иллюзорными. И словно бы в потоке обличий я узнавал давно ставших призрачными друзей, родственников, родителей – где это? когда? Малейшее головокружение, наскок задних рядов – и швырнёт к жёлтым и синим пятнам. Боялся, что на хвостовом вагоне зеркало заднего обзора сшибёт голову. Пронеслось.
Они подталкивали меня к пропасти.
Только сейчас я почувствовал, что держу Хадижат за руку.
Ветер лизнул разгорячённые щёки. Новый состав подлетел. Внутри только золотой свет. Надо же – почти пустой.
Пожилая женщина безнадёжно уговаривала: «Ой, ребятушки, только уж не толпитесь! Все сядем, только не толпитесь-та, родненькие…»
Створки дверей разъехались – многие сотни ринулись к золотому свету; передних швырнули вовнутрь, как швыряют на сковороду шматок мяса. Трое, четверо толкались в дверях, друг дружке войти мешая, шатались из стороны в сторону – пьяненький Змей Горыныч; вползали, вваливались и чуть не падали на пол, нелепо размахивая руками.
Я втащил Хадижат в вагон.
– Ты такой сильный, – сказала.
В школе на уроках физкультуры я не мог подтянуться более двух раз. Родители (кто из них, почему-то уже не помню, а может быть, оба сразу) пеняли, что мне нужно поменьше книжек, побольше спорта. И я всякий раз, – а такой разговор заходил почти каждую пятницу, – хитроумно переводил тему на другое. Она, видимо, и об этом знает. Зачем издеваться так? Мне стало неприятно.
XIII
СО страшным грохотом неслись по трубам вагоны, освещённые тускло; противные липкие поручни хватались за наши руки. В чёрных пропастях окон тряслись размытые полосы темноты; казалось, вибрация колёсных пар доходит до земных недр, возмущая магму. Кольцевыми тоннелями, в сердце города, неслись равномерно и однообразно составы. Увеличивая амплитуду с каждым циклом резонанса, взрастая интерференцией, губительный инфразвук измельчал почву, подтачивал фундаменты зданий, искажал помыслы пассажиров.
На станции «Площадь Революции» в вагон забрела женщина в бесформенном серо-синем балахоне, с собранными в хвост иссиня-чёрными волосами; чертами смуглого лица напоминала героиню какой-то индийской фильмы, однако улыбка, манера движений, одежда – всё порождало как бы смутное отвращение; вдобавок на ней был повязан грязный оранжевый шарф с вышитыми словами: «Дари детям тепло».
Из хозяйственной сумки женщина достала пяток игрушек: вёрткие, озорные механические щенята с мигающими глазами-лампочками; она бросила их на пол, заговорила в грохоте, видимо, призывая купить, и заводные собачки поползли в разные стороны. Один щенок, словно смертельно раненый, ковыляя, припадая на перебитые лапы, приближался ко мне. Он жалобно моргал изумрудными глазами, вилял хвостиком. Я почти слышал его предсмертные хрипы. Жалость пронзила меня. Каменное сердце не содрогнулось бы при виде умирающего щенка.
Рядом со мною малыш, державший в руке чёрный воздушный шарик, стал тормошить маму, указывая на игрушку. Мать отрицательно качала головой. Нет, нет и нет. Сын сжал руки в кулачки, зареветь готовясь.
Я поразился нечеловеческой прозорливости кочевников: они при любом режиме будут существовать, и при оккупантах, и при всех-всех. Механического щенка подарят ребёнку, он будет тешиться новой игрушкой, а в это время, где-нибудь далеко, чужая старая женщина, держа в руках брата милой собачки, примется медленно, в час по капельке, высасывать из ребёнка жизнь. Они выбирают жертвами детей: у тех быстро восстанавливаются силы. Родители станут недоумевать, отчего сыночек часто капризничает, часто болеет, постоянно простужается, отчего посинели и плохо растут ногти; и если пытаются отнять у него электрического щеночка, то впадает в истерику и требует вернуть… Лишь много после, когда останется оболочка от человека, чужая старая женщина наконец-то отпустит его, остановится бесконечный завод собачки, но будет уже много новых жертв. И я позавидовал неиссякаемой внутренней энергии, которая тысячи лет спасала их этнос от ассимиляции. О, если бы выделить из крови пассионарный фермент, если бы впрыснуть его в жилы умирающей нации, – многое можно свершить.