Человек с аккордеоном - Анатолий Макаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стало весело-бестолково, суматошно, как и должно быть на свадьбе. Незнакомые люди перезнакомились, родственники признали друзей, а друзья — родственников, партии жениха и невесты растеряли постепенно взаимную подозрительность. Свадьба шумела, кружилась, катилась, как по рельсам, не нуждаясь больше ни в чьих дополнительных усилиях. Дядя Митя понимал, что его миссия окончена, и радовался этому, отдыхая на диване от тяжести аккордеона. К нему подсел один из жениховых родственников, мордастый, здоровенный мужик с портсигаром в руках. Портсигар казался маленьким сейфом, его литая крышка была украшена всевозможными цацками в виде подков, бутылок шампанского и женских головок. На самом видном месте красивыми буквами было выгравировано: «Кури свои, сволочь!» Тем не менее родственник гостеприимно раскрыл портсигар, словно ворота крепости, и протянул его дяде.
— Ты, это, — спросил он дядю, закусив папиросу литыми железными зубами, — ты, говорят, вместе с Колькой учишься?
— Учусь, — подтвердил дядя.
— Зачем? — Родственник всплеснул большими, как лопаты, руками. — Колька-то дурак. Ему и делов-то, что чужие деньги считать. А ты! У тебя ж в твоей бандуре — капитал! А ты в институте последние штаны протираешь. Иди ко мне на завод, оформлю тебя токарем седьмого разряда. Не бойсь, в цех у меня шагу не шагнешь. Будешь на смотрах выступать, на слетах разных, ну и начальство, когда надо, ублажишь… Начальство этого не забудет. Ну как, согласен? Давай думай!
— Подумаю, — заверил дядя Митя доброжелателя и понял, что пришла самая пора незаметно и потихоньку смотаться.
Домой он под утро шел пешком, потому что денег у него вовсе не осталось. Аккордеон вновь резал ему плечо и давил на грудь, он вновь задыхался, и кашлял, а чувствовал себя совершенно опустошенным. Впрочем, это было типично актерское чувство, неизбежное после успеха, естественно из него вытекающее. Как говорил у них в театре старый актер Жан Романов — «идешь и чувствуешь себя бутылкой, из которой все выпито». Мысли были предрассветный — трезвые и грустные. Дядя Митя думал о своем несостоявшемся таланте, про который он хотел забыть, да вот не вышло, про учебу в институте, которая хоть и удавалась ему, но была скучна, а еще про свою отчаянную удручающую бедность.
***И все же в тот вечер в дядиной жизни произошел поворот. В этом расхожем литературном термине есть, разумеется, большая неточность, повороты судьбы редко совершаются с автомобильной безусловностью. Чаще всего, они становятся заметны потом, по истечении времени, и когда внимательно оглядываешь свою несуразную жизнь, то по каким-то тайным, неуловимым движениям сердца восстанавливаешь эмоциональную картину своего бытия и находишь момент этого пресловутого поворота. Так вот, после Лениной свадьбы раскрылась тайна дядиного дарования, и его, стыдя и увещевая, затащили в институтский клуб. Вначале он являлся там как бы обычным участником художественной самодеятельности, но вскоре директор Савелий Михайлович, в недавней прошлом администратор крупнейших московских театров, странною волею обстоятельств оказавшийся в этом клубе, позвал дядю в свой крохотный — метров пяти — и все же настоящий театральный кабинет:
— Дмитрий Петрович, будем говорить кик профессионал с профессионалом. Я даю вам полставки. Дал бы охотно и полторы, но профком не утвердит, поскольку вы на дневном отделении. Впрочем, я еще поговорю об этом в ЦК… — Он сделал паузу и добавил: — Нашего профсоюза. Не спорьте, я знаю, что вас интересует — вы будете аккомпанировать. Танцевальному коллективу. Вы понимаете, это официально, по штатному расписанию. А вообще, как профессионал профессионалу, я очень рассчитываю на ваш вкус…
И дяде Мите захотелось оправдать доверие Савелия Михаиловича, у которого в крошечном кабинетике висел портрет красивого и немножко фатоватого Станиславского с дружеским и сердечным посвящением. Самого Савелия Михайловича, про которого говорили, что он был женат на красавице, народной артистке республике Клавдии Коткевич, а она, когда обстоятельства Савелия Михайловича переменились, бросила его ради какого-то знаменитого защитника. То есть адвоката.
Танцевальным коллективом руководил Георгий Аронович Кофман. Вместе с братом в тридцатых годах они выступали в мюзик-холле с эксцентрическими танцами под псевдонимом «Братья Жорж». Старший брат Жорж, Яков Аронович, отдыхал в сорок первом году с семьей под Львовом, попал к немцам и был расстрелян. Знаменитый дуэт — негритянская чечетка, танец матадоров (он же в свое время «республиканская хота» и «стахановский перепляс») распался. Георгий Аронович сильно горевал, мотался по фронтам, попадал под бомбежки и обстрелы, мерз и мок, заработал ревмокардит я после войны ушел по здоровью на пенсию. Кроме того, Георгий Аронович постепенно поддался вовсе не балетному пороку — стал пить. Иногда поздними вечерами он заманивал дядю в маленькую бутафорскую, под сцену. Там пахло слежавшейся пылью и несвежим пропотевшим бельем. По стенам были развешаны украинские и молдавские народные костюмы, по углам стояли деревянные винтовки, деревянные же кубки, выкрашенные в золотой цвет, блюда с муляжными гусями, валялись старые желтые афиши, иногда с росписями бывших и нынешних знаменитостей. Посреди этого бутафорского тлена на колченогом тоже бутафорском столике была расстелена ослепительная ресторанная салфетка. На ней стояли бутылка водки, два стакана — непременно тонких, на бумажных давленых тарелочках из буфета лежали бутерброды с колбасой и рыбой.
— Прошу, — потирая руки с особым домактерским гостеприимством, приглашал Георгий Аронович, — как говорится, маленький а-ля-фуршетт.
Дядя совершенно искренне протестовал:
— Георгий Аронович, я, чтобы вам было известно, сын кучера. Вы представляете себе, как пьют кучера? Так что ж со мной будет, если я дам волю своей наследственности?
— Ах, Митя, — Георгий Аронович пренебрежительно и изысканно, явно подражая кому-то очень давно, подражая, может быть, всю жизнь, махнул рукой, — если уж речь пошла о родословной, то я и покойный Яша, мы внуки синагогального шамеса. Вы знаете, что это такое? Ах, лучше вам не знать. Я вам только скажу, что моя бабушка, когда она видела что-нибудь очень для нее удивительное, что-нибудь не поддающееся ее пониманию, она всегда говорила «гоише хасе», то есть прошу прощения, русская свадьба. Так вот, если бы она увидела меня, пьющего еврея, она наверняка развела бы руками — «гоише хасе».
И Георгий Аронович, красиво отставив руку, однако вполне с дворницким хладнокровием выпивал стакан водки. Тонкий стакан, незамутненный и звенящий.
Несмотря на пагубное свое пристрастие, Георгий Аронович все же не терял лица, знал свое дело и поддерживал связи с огромным количеством друзей, приятелей и просто знакомых. Среди этих друзей и знакомых попадались нужные люди. Через них Георгий Аронович всегда знал, на каком профсоюзном вечере, клубном балу или просто концерте в агитпункте требуется творческая сила, и иногда приглашал с собой дядю. На языке эстрадных артистов и музыкантов такие выступления назывались «халтурой», однако по отношению к дяде этот термин звучит вовсе несправедливо. Какая же халтура, если дядя выкладывался до изнеможения, до того, что руками пошевелить не мог, и домой возвращался в полуобморочном состоянии. Не зря упоминал Георгий Аронович и о любимом присловье своей любимой бабушки, ибо при посредстве тех же самых нужных людей узнавал он нередко и о свадьбах, справляющихся в различных местах огромной столицы. Нынешние молодые люди, которые приезжают к графским особнякам дворцов бракосочетания на «фиатах» и «Москвичах», или же на специальных «Волгах» со скрещенными обручальными кольцами на борту, или, на худой конец, в такси, к радиатору которого голубыми или розовыми лентами привязана дурацкая кукла, молодые люди, которые за месяц до свадьбы покупают в салоне для новобрачных итальянские кофточки и французские сапоги, обтягивающие ноги невесты, словно кожаные эластичные чулки, молодые люди, собирающие гостей в стеклянных ресторанах и всяких там молодежных кафе, где на специальном танцевальном кругу сияет лаком подцвеченный пол, эти молодые люди вряд ли могут вообразить себе свадьбы тех лет. Особенно в тех московских окраинах, среди которых пролегли теперь проспекты и бульвары с названиями, придуманными будто бы в женских гимназиях, — «сиреневый», «вишневый», где выстроены экспериментальные кварталы и микрорайоны, где стоят небоскребы, отражающие в своих стеклянных необозримых стелах и восходы и закаты. А в те дни тут стояли деревянные мещанские домики, зимой чуть ля не по самую крышу заваленные чистым, внегородским снегом, и еще стояли двухэтажные дома, похожие на дачи, с мезонинами и мансардами, с резными окнами и куполами, а чаще всего тянулись здесь бараки — иногда оштукатуренные, а чаще нет, нехитрые строения, поставленные в жесткие годы первой пятилетки в качестве временных жилищ, да так незаметно перешедших в постоянные, набитые жильцами до отказа, как старушечьи коробки пуговицами, пропахшие кошками, детскими горшками, кухонным чадом и другими ароматами густого человеческого быта. Праздники в бараках были многолюдны, потому что при самом большом желании здесь невозможно было уединиться и скрыть от людского глаза какую-либо подробность своей частной жизни. Здесь все было на виду: и рождение, и смерть, и романы, напивавшиеся где-нибудь возле водоразборной колонки, и скандалы, которые клубком выкатывались по дощатой лестнице па улицу и продолжались во дворе до самого прихода милиции, не очень-то привыкшей спешить в таких случаях, и первое любовное томление на танцевальном пятачке, где днем между двух телеграфных столбов натягивают сетки и играют в волейбол, и уж, разумеется, свадьбы. Свадьбы бывали в бараках колоссальным событием, вызывающим долгие и сложные пересуды, любимым зрелищем, с которым в глазах местного народа не могли сравниться никакие спектакли в клубе и телевизоры в красных уголках и, наконец, большим гуляньем, полным окраинного шику и роковых страстей.