Большая дорога - Василий Ильенков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну что же, приезжайте. — Он повесил трубку и, раздраженно глядя на Тараса Кузьмича, спросил: — Разболтали в районе насчет облавы? Эх, и язык у вас, Тарас Кузьмич!
— Да ведь как же промолчать-то, Николай Андреевич? Обиделись бы. Я и то не всем сказал. Секретарю райкома, первому только, а уж второго как-нибудь на зайчишек позовем… Ну, без председателя райисполкома как можно? Все кредиты у него, Николай Андреевич… Заведующий нефтебазой нужен? Нужен. Без горючего летом пропадем.
— Да молчите вы уж, — с досадой проговорил Николай Андреевич, конфузливо оглядываясь на Белозерова.
Но тот беззвучно хохотал, краснея от напряжения.
— Второму секретарю, значит… зайчишку? — переспросил он, сотрясаясь от смеха. — А третьему-то что же? Третьему? Заячий хвост?
И все захохотали. Белозеров заразил всех своим бурным, подмывающим смехом, нельзя было не смеяться, глядя, как он вытирает слезы, как трясутся его плечи, — так смеются лишь дети, отдаваясь смеху всем своим существом.
— Я вот чего скажу про медведей, — заговорил Андрей Тихонович, когда установилась тишина и слышно было лишь веселое потрескивание еловых дров. — По осени, как приспеет ему время ложиться, выберет он себе тихое местечко в чащобе, в ямке, а то под выворотнем, чтоб ветром не задувало. Он хоть и зверь, а тепло тоже любит… И сразу не ляжет, нет. Все кругом обглядит, обнюхает, обследствует, а как снег станет ложиться, то и он идет на покой. Но не так, чтоб без всякого соображения. Он к дому-то своему беспременно с юга заходит, и идет не головой, а задом вперед. Это он для чего? А чтоб охотника сбить с толку: мол, я ушел с этого места. Ну и ложится, а как по весне встанет, то опять же идет своим следом, так и говорится: «В пяту идет». Ну, стало быть, и охотникам становиться надо тоже с соображением, а на самую пяту ставить надо самого надежного: на него зверь пойдет…
— Да ведь мы жребий будем вынимать. Кому уж счастье выпадет, тот на пяту и станет, — сказал генерал.
— Вот я и хочу сказать: надо бы не по жребию становиться, а по силам, — строго проговорил старик. — Вот ты, Михаил, человек военный, сам знаешь, кого ставить на самом рисковом месте, где враг прет. Небось самого храброго. Так и тут. А счастье, оно и дураку иной раз привалит, а уж, как говорится: дурному сыну не впрок и наследство… Станет по жребию и упустит медведя. А надо наверняка бить…
— Правильно, — сказал Белозеров, — облава — дело серьезное, это не в карты играть.
— А я не согласен с вами, — громко сказал Борис и встал, чтобы все видели, какой он огромный и сильный. — Кто знает, какой из нас самый надежный? Кого на пяту ставить? Всегда найдутся недовольные: почему не его поставили, а другого? А жребий всех уравнивает. У всякого свое счастье.
— Настоящее справедливое счастье достается не по жребию, — сказал Владимир. — Его зарабатывают трудом… Правда, Мария Александровна?
Владимир с улыбкой взглянул на Машу, как бы подчеркивая, что для него важно не то, что говорят другие, а то, что может сказать она. Маша же смотрела на изящную девушку, сидевшую рядом с Владимиром, завидуя ей, что все на ней красиво, все идет к ней и в то же время испытывая какое-то смутное чувство тревоги оттого, что эта красивая девушка сидит рядом с Владимиром и что-то рассказывает ему, заглядывая в глаза и улыбаясь. И Маша подумала, что эта женщина будет счастлива в жизни не потому, что она хорошо трудится, а потому, что красива от рождения, изящна, воспитана, а вот она, Маша, трудилась много и заслужила у всех людей уважение, но может и не увидеть счастья, потому что Владимир уедет, а она снова останется в Спас-Подмошье и будет вязать снопы и теребить лен…
— Фортуна, — важно сказал Тарас Кузьмич, глядя на академика. — Фортуна, что у древних римлян означало не только счастье, но и случай, судьбу вообще, чего нельзя предугадать… Они изображали фортуну в виде колеса с крыльями… Повезет человеку — он и счастлив, а не повезет — так уж потом ничего не поделаешь… Воленс-ноленс!
— Грош цена всей этой вашей латинской мудрости, — резко сказал Владимир. — Вы все ходите в обносках древней истории. Вы повторяете истины старого, мертвого мира… убогую философию средневекового человечества, которое не знало ни электричества, ни пара, ни химии, верило в бога и дьявола, жгло на кострах лучших своих людей… Вот у кого учитесь мудрости нового мира — у колхозницы Марии Орловой. Она сама творец своего счастья… Она не ждет, когда оно прикатит на своем крылатом колесе, а сама, своими руками направляет его туда, куда захочет…
— И вы действительно счастливы? — с любопытством спросила Наташа.
Маша так смутилась от этого неожиданного и прямого вопроса, что не нашлась, что сказать, и молчала; она молчала и потому, что страшно было сказать вслух то, что она думала и переживала, страшно было обнажить перед людьми самое сокровенное свое, и потому, что она не знала, счастлива она или нет. Ей было хорошо, но и тревожно: Владимир еще не сказал ей того самого желанного слова, которое сделало бы ее действительно счастливой. Она молчала, смущенно потупив глаза, перебирая пальцами кисти пухового платка, а все смотрели на нее, с нетерпением и любопытством ожидая ответа, застыв в напряженных позах, и стояла такая тишина, что было слышно, как за окнами повизгивает снег под полозьями.
И всем хотелось, чтобы она сказала «да», потому что все были доброжелательно настроены и хотели, чтобы она была счастлива, и Маша почувствовала, что все любят ее.
— Да, — сказала она чуть слышно и, закрыв лицо руками, выбежала из комнаты.
И у всех вырвался вздох облегчения, как это бывает у зрителей в цирке, когда человек, пролетев вниз головой под куполом, падает в мягкую сетку. Все шумно заговорили, послышался веселый смех, кто-то заиграл на пианино вальс, и светловолосая Ирена, подхватив адъютанта, закружилась с ним по комнате, обдавая запахом духов стоявших вокруг гостей.
— Пойдемте и мы, — сказала Наташа, протягивая руку Владимиру, не сомневаясь в том, что ему будет приятно потанцовать с ней, но рука ее повисла в воздухе.
— Простите, я не могу, — сказал Владимир и быстро пошел в соседнюю комнату, куда убежала Маша.
Наташа проводила его удивленно-обиженным взглядом и только теперь поняла, что все время, пока она разговаривала с Владимиром, он думал не о ней, а о той, которая призналась в своем счастье. Наташа заставила себя весело улыбнуться и пошла к Борису, который шептался о чем-то с Тимофеем.
— Ладно, за мной не пропадет, — сказал он Тимофею и протянул к Наташе толстые, сильные руки и, уже кружась по комнате, шепнул ей: — Завтра я положу к твоим ногам медвежью шкуру.
Кружась с Наташей по комнате, Борис продолжал мечтать вслух о том, как он убьет медведя. Из мяса Тарас Кузьмич наделает колбас, а окорок закоптит, Медвежье мясо очень похоже на свинину, но немного жестче и темней. А медвежье сало ценится дороже свиного…
Наташа слушала, нахмурив брови: ее слух резали эти тяжелые и неприятные слова: «мясо», «шкура», «сало», — и она невольно думала о том, как ей легко было разговаривать с Владимиром, у которого слова были какие-то возвышающие, устремленные вдаль, тревожные, — они почему-то напоминали Наташе весенний крик журавлей, чуточку грустный, зовущий куда-то, рождающий желание чего-то необыкновенного.
Наташа вдруг почувствовала тяжелую руку Бориса, лежавшую на ее плече, и ей показалось, что она давно уже жена его и возле кровати лежит медвежья шкура, а за столом сидит Борис и пишет свою книгу о копытных болезнях… Наташа закрыла глаза, и ей представились какие-то рога, копыта, хвосты, и она даже почувствовала противный запах столярного клея…
На облаву выехали ночью. Владимир тоже поехал, но не с тем, чтобы занять место в цепи охотников, а с тем, чтобы итти с крикунами, быть рядом с Машей. Он надеялся, что ему удастся побыть с ней наедине и сказать ей наконец то слово, в котором сливались и радостное ощущение жизни, и вера в свои силы, и желание совершить какое-то большое и красивое дело.
— Я тоже поеду с вами крикуном, — сказала Наташа и, хотя Борис отговаривал ее, ссылаясь на глубокий снег и мороз, уселась в розвальни вместе с Машей и Владимиром.
Снег весело и звонко пел под полозьями саней, и на душе у Владимира было хорошо от ощущения своей молодости, близости к любимой и еще оттого, что он снова был в лесу, ехал в розвальнях, слышал пофыркивание лошадей, поскрипывание промерзшей упряжи. Все звуки сливались в какую-то нестройную, но волнующую музыку, которая уносила его в далекое детство. Вот он едет с дедом за дровами, закутанный в мягкий шерстяной платок, и чувствует знакомый запах, впитавшийся в этот платок: нежный и трогательный запах матери, ласковых ее рук. Не хотела мать отпускать его в этот жгучий мороз, но дед успокоил ее, уговорил. И вот они сидят рядом на розвальнях, и Володя удивляется, как у деда не мерзнут руки. Он держит вожжи в больших темных от работы руках, покрытых ссадинками и трещинками, с такой жесткой кожей на ладони, что, когда он берет Володю за ручонку, мальчику кажется, что руки деда в кожаных рукавицах. Ничем не прикрыты и уши деда, только мочки их горят, как спелые вишни. «Дедушка, научи, чтобы и мои руки не боялись мороза», — просит мальчик, со страхом высовывая нос из теплого материнского платка. Дед молчит, чуточку усмехаясь, как бы говоря: «Это, брат, хитрая наука — прожить без рукавиц…» Потом вдруг лошадь почему-то становится поперек дороги. «Завертка порвалась», — говорит дед и, порывшись в санях, вытаскивает обрывок веревки: у него все есть в запасе. «Володя, развяжи-ка завертку на санях, покуда я коня распрягу», — говорит дед. И мальчик становится на колени, чтобы удобней было развязывать оборвавшуюся завертку. Володя пытается это сделать, не снимая варежек, но ничего не выходит, тогда он сбрасывает их и пальцами распутывает промерзшую твердую завертку. Она не поддается, а пальцы уже покалывает мороз, и Володя дышит на них, чтобы отогреть. Он долго возится с заверткой, но она не поддается: смерзлась в ледяной комок, — и Володя чуть не плачет. Позвать деда, сказать, что руки замерзли, Володя стыдится, но нет уж и терпения: сотни игл впились в пальцы.