Портрет художника в юности - Бахыт Кенжеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Ну, знаешь ли, с актерами ровно то же самое."
"Я, по крайней мере, не пугаюсь своей мечты," - сказала Марина. "А ты говоришь малодушно, да, - она явно обрадовалась удачному слову, - и если ты будешь так и дальше думать, то хоть тресни, никакого аэда из тебя не получится, даже если ты сам захочешь."
"А я и не хочу, - окрысился я. - Я, может быть, тоже хочу в алхимики. Мы, между прочим, Мариночка, уже взрослые, и прекрасно можем выбирать свое будущее. И я совершенно не собирался ругать советскую власть, - добавил я почему-то, - я считаю, что все у нас очень даже справедливо, по-комсомольски для молодежи, и по-партийному для старшего поколения, но я вообще сомневаюсь, нужна ли такому - самому справедливому в мире обществу - экзотерика как класс. Она, конечно, как бы радует сердце и душу, зато отвлекает от более насущных задач. В противоположность алхимии, между прочим, которая хоть и не вполне точная наука, но по крайней мере имеет такую же точную перед собой цель, как программа правящей партии."
И с этими словами, из самых глупых, которые говорил я в своей жизни, я потянулся к бутылке сидра и отважно налил себе еще половину граненого стакана. Температура этого разговора, точнее, монолога, была слишком высокой для моих юных друзей, да и, честно говоря, для родителей. Порядком озадаченные одноклассники вскоре разошлись, и лира моя была торжественно вверена Володе Жуковкину, а я снял свои шутовские брюки в желто-зеленую клетку, и вигоневый свитер, пахнущий хозяйственным мылом, и забрался под ватное одеяло в пододеяльнике конвертом.
Не спалось. "Неужели я действительно малодушен?" - размышлял я. Огромный месяц хладнокровно светил прямо в комнату, отбрасывая на стену декадентские тени помидорных кустов, которые в тот год были впервые высажены в палисаднике, а к осени беспощадно обобраны дворовыми мальчишками. Фигура отца, в полутьме показавшаяся мне грузной и огромной, появилась в освещенном дверном проеме, и неслышно переместилась в голубоватом ночном воздухе.
"Прости, мальчик," - он присел на краешек дивана рядом со мною, "сам не понимаю, что со мной приключилось."
"Я и не сердился вовсе, - соврал я, - и ты не виноват, кого угодно могут вывести из себя эти мерзавцы. А знаешь, как я вдарил им! Просто их двое было, и еще все эти приятели на заднем плане, а я совершенно один. Даже ты бы не устоял."
"Ты у меня молодец," - услыхал я, "посмотри, сколько у тебя обнаружилось защитников."
"Но я все равно не хочу в аэды," - пробормотал я.
"Никто тебя и не заставляет", - вздохнул отец, "да и не приглашает, как сказала твоя Марина. Знаешь, как говорится в Библии - много званых, мало избранных."
"Библия - это устарелое мракобесие," - сказал я.
"Кому как", засмеялся отец, "кому мракобесие, кому вечная жизнь".
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Грамота, которую получил я из рук спокойной и величественной Вероники Евгеньевны, была на мелованной атласной бумаге, с текстом - черным, а витым бордюром - золотым и торжественным, как бы осыпающимся, словно старое сусальное золото куполов бывшего Новодевичьего монастыря. Основательный, чуть угловатый шрифт был такой же, как на грамотах, выдаваемых за победу в социалистическом соревновании, однако эти последние не то за десять, не то за пятнадцать копеек продавались в те годы в любом захудалом магазине канцтоваров, а мой драгоценный документ по особому заказу печатался на Гознаке, то есть там же, где малахитовые трехрублевые банкноты с тончайшей гравировкой Кремля и потершиеся на сгибах облигации государственных займов, по которым едва ли не ежегодно сулили вернуть отданные за них родителями в пятидесятых годах скудные деньги, а потом обещания как-то забывались, и облигации - внушительные, серьезные, со всеми приметами ценных бумаг, - по-прежнему хранились, перетянутые аптечной резинкой, в верхнем ящике комода, будто некое свидетельство законопослушности владельца и его преданности отечеству (недаром Володя Жуковкин авторитетно объяснял мне, что страна переживала трудные годы, и без обязательной подписки на заем вряд ли сумела бы выжить), не обещавшее скорой благодарности. Так (размышлял я, созерцая свой бесценный документ) и пожалованный экзотерической грамотой аэд-схоластик получал как бы формальное признание своих заслуг, обещающее более реальное вознаграждение в лучшем случае спустя многие годы - да и то не обязательно.
Мама попросила отца вбить гвоздь в кирпичную стену, отнесла грамоту в мастерскую "Металлоремонт" в Левшинском, за углом от серого гастронома, где ее поместили в золоченую алюминиевую рамку, а потом вывесила ее прямо над гобеленом с лебедями. Я же тайком снял грамоту и положил ее вместе с рамкой обратно к облигациям, а утром обнаружил ее на том же месте, и устроил небольшую сцену, доказывая, что никогда больше не прикоснусь к лире, и мама расстроилась, однако в мое отсутствие снова повесила снятое на тот же гвоздь, а там мы с Аленкой уехали в пионерский лагерь, вернувшись же в начале августа, увидали родителей сияющими, как никогда в жизни - ибо дня за два до того их вызвали в райисполком и вручили смотровой ордер на новую квартиру.
Мы простояли в неосязаемой очереди, кажется, лет десять, едва ли не с того дня, как въехали в наш подвал в Мертвом переулке, и все эти годы грядущее новое жилье постоянно обсуждалось - когда? где? сколько метров и сколько комнат? наверняка без телефона, но что же поделать, зато свое собственное. Какие каменные сады, какие осанистые светские храмы воздвигались еще до моего рождения, в великую эпоху, как назвал ее кто-то из бывших диссидентов в приступе простительной ностальгии. Какая мозаика сияла всеми цветами радуги (плюс бронзовый, золотой и серебряный) на потолке станции метро "Комсомольская-кольцевая", как основательно нависала над Манежной площадью серая глыба гостиницы "Москва", как поблескивали синими искрами лабрадоровые цоколи домов на улице Самария Рабочего. Поверженный круглоголовый перестал воздвигать храмы и архитектура его эпохи уже не внушала почтительного державного страха - даже белокаменный Дворец Съездов в Кремле казался каким-то уцененным, а станции метро были унылыми, утилитарными, похожими друг на друга. Зато взрезали экскаваторы глинистую землю подмосковных деревень, и подрастали - сначала кирпичные дома, облицованные розоватой керамической плиткой, потом - белые бетонные параллелепипеды, в которые, не веря собственному счастью, въезжали обитатели коммунальных квартир, они же - созерцатели вышеупомянутых храмов. Какими слухами полнилась Москва о новых районах, новых домах, новых квартирах, с какой невыразимой смесью чувств смотрели горожане на ободранные двери своих комнат, в последний раз запирая их массивными ключами с вырезными бородками, и спускаясь к ожидавшему на улице открытому грузовику, вокруг которого толпились хорошо поработавшие друзья и родные, и уезжая навеки не просто из центра города, а из целого времени и пространства, и руку матери оттягивала тяжелая авоська с полудюжиной бутылок даже не "Московской", а "Столичной" - наградой за труды наших добровольных грузчиков.
Сослуживцами и родными, бывало, цитировались таинственные постановления о первоочередном выселении жильцов из подвалов, о льготах участникам войны, и отец, нацепив на костюм все свои орденские планки, записывался у высокомерной секретарши на прием к заместителю председателя райисполкома, а потом надевал уже не планки, но сами ордена и медали, и заходил в кабинет с длинным столом, крытым зеленым сукном, и от хозяина кабинета, человека с мясистым затылком и густыми бровями, выяснялось: таинственность обнадеживающих постановлений была едва ли не равнозначна их полному несуществованию - верней, что-то там, разумеется, постановлялось и рассылалось на папиросной бумаге по райисполкомам, но простым смертным не позволялось даже видеть этих документов, не говоря уж об их чтении. Между тем ангины нашей Аленки затягивались, реакция Пирке была положительной, несмотря даже на восемь месяцев в лесной школе, куда ездил я прошлой зимой навещать сестренку - в промерзшей электричке, а потом в допотопном автобусе, переделанном из грузовика, - и она кидалась мне навстречу по снежной аллее, покрытой неправдоподобно пушистым, будто из замерзшего воздуха, снегом, и жаловалась, как надоело ей в этом дурацком интернате. Слезная справка от доктора Бартоса также была доставлена человеку с мясистым затылком, и ходатайства от однополчан отца, и даже какие-то вовсе уж ненужные характеристики с работы - но все это в совокупности, возможно, сберегло нам шесть или восемь месяцев ожидания в очереди. Ордер был смотровой: мама с отцом получили ключи и в мой пятнадцатый день рождения мы всей семьей отправились в Тушино, которое раньше считалось самостоятельным подмосковным городом, а теперь стало одним из жилых районов, не Юго-Запад, конечно, вздыхала мама, но, с другой стороны, и не Орехово-Борисово, и не Чертаново.