Ночные бдения - Бонавентура
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вы только посмотрите, господин доктор, — продолжал я, когда творец мира смолк, — как этот малый гневается на весь мир; не опасно ли нам, другим полоумным, терпеть в своем кругу титана, ибо у него тоже есть своя система, по своей последовательности не уступающая системе Фихте, хотя человек здесь преуменьшен даже по сравнению с Фихте, обособляющим его разве что от неба и ада, но зато втискивающим всю классику, словно в энциклопедию карманного формата, в малюсенькое „я“, в местоимение, доступное чуть ли не младенцу. Вольно теперь каждому извлекать из ничтожнейшей оболочки целые космогонии, теософии, всемирные истории, да еще соответствующие картинки в придачу! В любом случае сие величественно и великолепно, только не слишком ли уж мал формат? Уже Шлегель вовсю замахивался на маленькие картинки, и мне, признаться, не по вкусу великая „Илиада“, изданная in 16°{37}, не впихивать же весь Олимп в ореховую скорлупку, предоставив богам и героям довольствоваться уменьшенным масштабом или же наверняка сломать себе шею!
Вы смотрите на меня, господин доктор, и снова покачиваете головой! Да, да, вы не ошибаетесь, на этом-то я и помешался, в разумном состоянии я придерживаюсь как раз противоположного мнения!
Оставим теперь нашего творца!
Вот номер 10 и номер 11, наглядно подтверждающие переселение душ; первый лает, как собака, он прежде служил при дворе; второй был чиновником и стал волком. Тут есть над чем поразмыслить.
Номера 12, 13, 14, 15 и 16 — вариации на тему одной и той же избитой уличной песенки под названием „Любовь“.
Номер 17 углубился в свой собственный нос. Вы находите это странным? А я нет! Углубляются же нередко целые факультеты в одну-единственную букву, решая, принять ли ее за альфу или за омегу.
Номер 18 — мастер исчислений, вознамерившийся найти последнее число.
Номер 19 размышляет о том, как его обокрало государство; такое допустимо лишь в сумасшедшем доме.
Номер 20, наконец, — моя собственная дурацкая каморка. Заходите, пожалуйста, осматривайтесь, ведь мы все равны перед Богом и разве что страдаем различными маниями, если не полным безумием, различия — в малозначительных нюансах. Там голова Сократа, на носу которой вы увидите мудрость, а там, на носу Скарамуша — глупость. В этой рукописи содержатся мои собственноручные параллели между обоими, причем выигрыш за дураком. Меня следует лечить, не правда ли? Я вообще закоренел в моем пристрастии находить разумное пошлым и vice versa{38} — от этой причуды мне не отделаться!
Не скрою, я но раз пытался притянуть к себе за волосы мудрость и ради этого имел privatim{39} известные отношения со всеми тремя хлебными факультетами, дабы впоследствии, после ускоренного академического бракосочетания с музами, сподобиться публичного благословения во имя человечества, как един в трех лицах, и щеголять в трех докторских шляпах, нахлобученных одна на другую. „О, — думал я про себя, — разве ты не сможешь затем, неприметно меняя шляпы, выступать, как Протей, в теории и на практике? В диссертациях рассуждать о методах скорейшего исцеления и самого больного избавлять от его недуга как можно скорее! Быстро переменив шляпу, обнимать умирающего, как подобает другу от юстиции, прибирая при этом к рукам дом, и, едва накинув мантию, указывать верный путь на небо, как подобает небесному другу. Как на фабрике с помощью различных машин, достигать таким образом с помощью различных шляп высшего и совершенного. А какое изобилие мудрости и денег — желанное соединение обоих противоположных благ, высшая идеализация кентавра в человеке, когда под высочайшим всадником — упитанное животное, позволяющее ему лихо гарцевать“.
Однако при ближайшем рассмотрении я нашел, что всё суета, и распознал во всей этой хваленой мудрости не что иное как покрывало, наброшенное перед лицом Бога на Моисеев лик жизни.
Вы видите, куда это ведет, и моя мания как раз в том и состоит, что я считаю себя разумнее систематизированного разума и мудрее канонизированной мудрости.
Я, право, не прочь проконсультироваться с вами касательно того, как лучше пользовать мое помешательство и какие медицинские средства лучше применить против него. Дело это важное, потому что, сами посудите, как можно ополчаться против болезней, когда, согласитесь, не очень-то ясна сама система, когда болезнью слывет едва ли не высшее здоровье, и наоборот.
И какой инстанции решать, кто заблуждается научнее: мы, дураки, здесь в сумасшедшем доме или факультеты в своих аудиториях? Что, если заблуждение — истина, глупость — мудрость, смерть — жизнь, — как все это теперь вполне разумно познается в противоположностях? О, я сам понимаю, я неизлечим!»
Доктор Ольман после некоторого раздумья прописал мне максимум движенья и минимум размышления, считая, что, подобно тому как несварение желудка у других — следствие физической неумеренности, мое помешательство обусловлено излишествами интеллектуальными. Я не стал задерживать его.
Что касается моего блаженного месяца в сумасшедшем доме, для него я приберегу другое бдение.
ДЕСЯТОЕ БДЕНИЕ
Странная это ночь; лунный свет в готических сводах собора то появляется, то исчезает, подобно духам — к башенному фонарю карабкается лунатик с грудным младенцем на руках, это звонарь; его жена смотрит в слуховое окно, ломая руки, но она нема, как могила, чтобы спящий скиталец, уверенно и беззаботно преодолевающий опаснейшие места, не пробудился, услышав свое имя, и в приступе головокружения не рухнул бы вниз, в глубокую могилу. В пригороде вор вламывается во дворец, но это не мой участок, и меня приговорили к немоте, пусть вламывается! Совсем уж издалека едва доносится музыка, как будто жужжат комары или Кох импровизирует в ночи на губной гармонике{40}, а у самого горизонта, на ледяном зеркале луга вращаются легкие, воздушные конькобежцы в базельской пляске смерти, и траурная музыка аккомпанирует им.
Все замерзло, окоченело, застыло, у природы отвалились члены, и торс ее протягивает к небу свои окаменевшие культи без цветочных венков и листьев. Ночь тиха до ужаса; ледяная смерть стоит в ночи, как невидимый дух, сковавший побежденную жизнь. Время от времени озябший ворон срывается с церковной крыши. И нищий, у которого нет ни кола, ни двора, борется с дремотой, заманивающей сладостными соблазнами в объятия смерти, как русалка залучает неосторожного рыбака в волны песней.
А мне что же, обмануть смерть, отнять у нее жизнь этого нищего? Черт побери, я не знаю, что предпочтительнее: быть или не быть! О, этого вопроса не задают ночующие в своих спальнях с поддельным югом и весной, намалеванной на стенах, когда настоящая весна цепенеет на улице; им подают природу на стол, как лакомое блюдо, и они смакуют ее глоточками, соблюдая регулярность, чтобы не пресытиться. А этот покоится, так сказать, непосредственно на груди у старой матери, своенравной и капризной, как всякая старуха, и она то обогревает своих детей, то душит. Но нет, ты, наша мать, вечно верна и неизменна; ты предлагаешь своим детям плоды в зеленых тенистых кущах, согревающий огонь и воспоминание о тебе, когда ты дремлешь. Это братья оттолкнули Иосифа{41}, коварно лишив его даров, которые ты предназначаешь ему наравне с другими детьми. О, братья недостойны того, чтобы Иосиф обитал среди них! Ему лучше заснуть!
Лицо уже похолодело и застыло, сон кладет брату на руки статую брата{42}; я воздвигну ее здесь, чтобы она пугалом встречала наступающий день, когда взойдет солнце. — О смерть-убийца, нищий не забыл еще свою жизнь и любовь — темный локон его жены таится в лохмотьях у него на груди; тебе не следовало губить его — и все-таки —
ГРЕЗА ЛЮБВИНет, любовь не прекрасна, восхищает лишь греза любви! Слушай мою молитву, строгий юноша! Когда ты видишь возлюбленную у меня на груди, да будет роза скорее сорвана, а белое покрывало опущено на цветущее лицо. Белая роза смерти прекраснее своей сестры, ибо она напоминает о жизни, придавая ей ценность и прелесть. Над могильным холмом возлюбленной всегда парит ее образ, вечно юный, увенчанный, и никогда действительность не коснется ее черт, чтобы она охладела и кончилось объятие. Любимую надо скорее похитить, юноша, тогда беглянка вернется снова в моих грезах и напевах, она сплетет венок из моих песен и с моими мелодиями воспарит на небо. Только живое умирает, мертвое неразлучно со мной, и вечна наша любовь и наше объятие!
Слышишь! — танцевальная музыка и похоронное пение — весело звенят бубенцы! Смелее вперед, кто заглушит другого, тот уведет с собой невесту. Жаль только, я вижу двух невест, белую и румяную — две свадьбы, на одной плакальщицы воют по-своему, а этажом выше играют музыканты на флейтах и скрипках, и над комнаткой смерти с гробом потолок дрожит и гудит от танца.