Том 5. Публицистика. Письма - Игорь Северянин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но статья Георгия Иванова в «Звене» меня особо возмутила своей лживой тенденциозностью освещения моей частной жизни, и это тем более, что он был принят у меня как свой человек, бывавший у меня в доме в течение свыше двух лет, часто ежедневно, всегда пользовавшийся посильным гостеприимством, и только поэтому на этот раз я решил отступить от своего правила, дабы дать ему исчерпывающий ответ.
Я думал так: «Если о живом человеке осмеливаются писать таким гнусным тоном небывалые гнусности, забывая об ответственности, что же способны написать о мертвом, не могущем оправдаться?» Мои предположения оправдались: пока моя статья «Шепелявая тень» писалась и печаталась в «За свободу!», Г. Иванов успел в том же «Звене» выступить вторично со своими беспамятными «Воспоминаниями», в которых вновь и вновь, с удвоенной энергией продолжает всячески глумиться как лично надо мною, так и над людьми, в 1911–1914 гг. соприкасавшимися близко со мною, причем двое из них ныне уже мертвые, и моя прямая обязанность вступиться за их память.
Оставляя на совести, как сказал бы покойный профессор Р. Брандт, «мемуарника» его рассказ о покойном И. В. Игнатьеве, на мой взгляд, однако, сильно преувеличенный и извращенный, так как я о многих «деталях» слышу впервые, между тем, как казалось бы, не мог не слышать ранее, постоянно бывая у И. В., принимая его у себя и отлично зная всех окружающих его, я скажу о другом персонаже воспоминаний Г. Иванова — девушке, известной в нашем кружке под дружеским наименованием «Кармен». Да будет известно г. Иванову, что эта «женщина лет сорока со смуглым лицом, странным и не без прелести, гуляющая по вечерам между Коломенской и Пушкинской», была в 1912 году восемнадцатилетней в высокой мере нравственной и порядочной девушкой, скончавшейся в 1914 году. Фраза же: «гуляющая по вечерам между Коломенской и Пушкинской» может быть понята мною как петербуржцем, только и исключительно в одном-единственном смысле.
На подобные же фразы я привык отвечать мужчинам лично, что конечно и сделаю при первой же — возможно скорой — встрече с Г. Ивановым. В заключение не могу не изумиться Антону Крайнему, взявшему под свою авторитетную защиту людей, подобных упомянутому Иванову и находящему их «Воспоминания» «беспретенциозными и очень скромными».
Если назвать беспретенциозным глумление над поэтом, несколько иного с Г. Ивановым одарения и содержания, и скромностью — опорочивание памяти девушки, тогда действительно дальше идти уже некуда, и мы, увы, впредь будем в совершенстве осведомлены, какова «новая, послевоенная, простота и скромность — главная черта современных поэтов настоящих…»
И хотя Антон Крайний, восхваляя стихи и мемуары Г. Иванова (в первом случае я даже согласен с уважаемым критиком), и говорит, — между строк, — что я поэт не из настоящих, я позволю себе, опираясь в свою очередь, по примеру А. Крайнего, на долгий мой опыт литературного созерцателя, остаться при особом мнении…
1927
Toila.
Газета ребенка
(И.В. Игнатьев и его «Петербургский глашатай»)
На одной из Рождественских улиц Песков, вблизи Греческого проспекта, в небольшом собственном деревянном домике проживала в 1912 году добрая старушка — бабушка с внучком. Этот внучек звался Иваном Васильевичем Игнатьевым, и любил литературу в такой степени, что стал издавать маленькую газету в новом жанре, где на первом плане были стихи и критика о них и о театре, который внучек любил не в меньшей степени. В те дни ему исполнилось всего восемнадцать лет, мальчуган он был поведения примерного: не пил, не курил, женщин не знавал, — чего еще большего желать от «бабушкиного внучка»?..
Пробовал он и сам, как говорят обыватели, — «пописывать» и в стихах, и в прозе, да только ничего путного из этих писаний не получалось, но рецензии его о книгах и о новых пьесах не были лишены остроты и оригинальности, и сделался он вследствие этого критиком. Повторилась обыкновенная история: забракованный художник — новорожденный критик. Я не говорю конечно о критиках выдающихся, и оставим пожалуйста Брандесов в стороне.
Надо было так случиться, что одну из моих многочисленных брошюрок, — я печатался тогда в нескольких журналах и выпускал периодически маленькие книжечки своих стихов, — прочитал этот «бабушкин внучек», редактор «Петербургского глашатая», прочитал, восхитился и написал восторженную рецензию в газете «Нижегородец». Что поделаешь, был в России, — а может быть, и теперь еще есть, кто его знает? Ярославль, например, кажется, куда-то исчез, — был, говорю, город Нижний Новгород, где еще знаменитые ярмарки устраивались, а раз был город, почему бы в нем не издаваться и газете, и, конечно, «Нижегородец», ибо это название, согласитесь, более подходит для Нижнего Новгорода, чем, скажем, хотя бы «Парижанин».
Люди жили в этом городе, видимо, положительные, осмысленные и поэтому названия предметов давали такие же. Так вот, написал «внучек» рецензию на модернистскую книжку и послал ее редактору газетки с осмысленным названием. Не забыл упомянуть, что гонорара не требует, благо бабушка как купчиха деньгу имеет и в пятачках для любимого внука вовсе даже не нуждается.
Редактор вскрыл конверт, повертел в руках рукопись, прочел ее, если был грамотен, а потом в ближайшую лавочку сбегал, — прежде всего усвоил, что она бесплатная, во-вторых, увидел штемпель столичный, и, хотя, может быть, и ничего не понял из ее содержания, поместить решил незамедлительно, так как столичные жители — люди образованные и, по всей вероятности, «глупостей» не пишут, да и что там ни говори, лестно иметь сотрудника, проживающего в самом Санкт-Петербурге.
Таким образом была помещена рецензия, а когда она была помещена, Иван Васильевич прислал мне номер газеты прямо на мою квартиру, и я, скомкав бандероль, сразу, в один и тот же день узнал о существовании «Нижегородца», а заодно с ним и Игнатьева, скрывшегося под псевдонимом «Ивей». Так как рецензия, повторяю, была восторженная и стиль ее был не лишен вкуса, я запомнил и название газеты и псевдоним рецензента. Тем более мне легко было запомнить эту хвалебную заметку, что в эту пору неуважаемая и до настоящего дня мною критика усиленно меня побранивала, но я только улыбался и посмеивался, душевно радый тому обстоятельству, что могу быть полезным бедным людям, часто обремененным неисчислимыми семьями: «газетчики» на мне недурно зарабатывали, помогай им Бог!..
А дня через четыре после присылки номера Игнатьев и сам явился ко мне «для представления». Я поблагодарил его за производство меня в гении, похвалил за стилистику, побудил к дальнейшей работе в том же Духе и просил иногда «захаживать», что он охотно впоследствии и делал. Он, в свою очередь, пригласил меня к себе на квартиру, где помещалась и его редакция, как он называл ее на парижский лад, — «дирекция». Впоследствии, сотрудничая в его газете и альманахе, мы часто бывали там, и нам, молодым поэтам, бывать там доставляло удовольствие: в уютном кирпичном кабинете обаятельного «бабушкина внучка» как вдохновенно читались стихи, как высоко возносились грезы!
Моими постоянными спутниками при посещении «дирекции» были Георгий Иванов, Арельский, Олимпов, Иван Лукаш, Дорин, Петр Ларионов, прозванный Фофановым за свою «динамичность» Перунчиком. Гостеприимный хозяин угощал нас на славу, специально приготовляя мне мои излюбленные «Crème de Violettes» и красное вино «Изабеллу». Умел делать он и поразительную водку, которую мы называли «Махоркой» за странное свойство благоухания именно этим сортом табака. Но этот напиток поглощал в невероятном количестве преимущественно Перунчик, приходивший под утро от него в своеобразный транс, когда он косноязычный от рождения, не выговаривавший большинства букв алфавита, приобретал вдруг способность потрясающе и захватывающе читать стихи Фофанова. Вдохновенность его делала чудеса, и тогда недостатки речи вовсе не замечались. Он сам рыдал, читая, и часто заставлял плакать слушателей. Я пробовал выпускать его на своих вечерах в Петербурге, Москве и Ярославле, но там, к сожалению, у него ничего не выходило: очевидно на эстраде он не мог совершенно отрешиться от земли, что называется, настолько забыться, что косноязычие его становилось несущественным, ибо искренность и непосредственность исполнения заглушали все остальное.
У Игнатьева были странности: он мне, например, рассказывал, что, каждый раз, отлучаясь из дома, в особенности по вечерам, когда он бывал в театрах, он нигде не находит себе места, боясь, что его обожаемая им бабушка умрет внезапно в его отсутствие. Нередко, не дожидаясь окончания спектакля, он бросался, мучимый предчувствиями, домой и торопил извозчика, поощряя его «чаевыми». Эта смутная тревога за любимого человека оказалась не напрасной: однажды, гонимый ею, он мчался к дому, обыкновенно мирно спавшему в поздний час театральных разъездов и погруженному в полнейшую тьму. Как боялся он увидеть свет в окнах, который обозначал бы, вероятно, что-нибудь неожиданное и еще вероятнее, ужасное: не то ли, чего он так боялся всегда и болезненно ожидал?..