Воля судьбы - Михаил Волконский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг, к ужасу своему, Карл заметил, что записка, которую ему бросил убежав Торичиоли и которую он забыл спрятать, лежала на столике у самой кровати, повернутая кверху надписанной стороной. С того места, где сидел князь, прочесть текст, казалось, было немыслимо, — это Карл сейчас же сообразил и успокоился. Но этот доктор… мог ли он видеть?
Эйзенбах быстро спустил ноги, вдел их в туфли и, подойдя к спинке кровати, оперся на нее рукою совершенно так же, как это делал доктор. Только что он встал на место, как ему прямо бросилось в глаза то, что было написано на этом несчастном клочке бумаги:
"Обязуюсь внести синьору Джузеппе Торичиоли сто тысяч рублей, если княжна Ольга Андреевна Проскурова станет баронессой фон Эйзенбах".
И Карл с отчаянием вспомнил, как он кричал, что он — сам барон фон Эйзенбах, этому доктору, который в ту самую минуту, может быть, читал эту записку.
Не теряя дольше времени, барон схватил со стола трут и огниво, высек огонь, раздул, приложил серничку, зажег свечу и, скомкав бумагу, поднес ее к пламени. Бумага, корчась и чернея, вспыхнула синим пламенем и медленно превратилась в пепел.
"Ну, теперь пусть доказывает!" — успокоился Эйзенбах.
Выйдя от Карла вместе с доктором, князь Андрей Николаевич пошел в большой дом с таким видом, как бы предлагая Шенингу следовать за собою.
"Призвать итальянца и свести их с доктором, — сделал он в уме как бы выкладку, — если бароновы слова — правда, то выгнать".
"А, может, барон и врет!" — пришло ему также в голову.
Придя наверх, он попросил Шенинга подождать в приемной, а сам прошел в кабинет и велел позвать к себе Торичиоли.
Обстановка кабинета, в которую вернулся Проскурсв, которая особенно в последние три дня опротивела ему, не произвела на него удручающего впечатления. А этого он боялся. Напротив, прогулка, видимо, принесла князю пользу: он чувствовал себя бодрее.
Торичиоли явился приниженным и смущенным. Чтобы попасть в кабинет князя, ему нужно было пройти через приемную, где находился доктор.
— Вы видали когда-нибудь этого доктора? — спросил князь.
Итальянец заморгал глазами и, делая всевозможные отрицательные жесты и головою, и руками, поспешно ответил:
— Никогда я раньше не видал доктора, никогда.
— А барон Эйзенбах говорит, что вы указывали на него, как на вашего знакомого в Генуе… и там он будто бы носил другую фамилию.
Итальянец задергался сильнее и, продолжая убедительно размахивать руками, заговорил:
— Ах, нет, господин князь, я не говорил этого; я только сказал, что знал девятнадцать лет тому назад — действительно в Генуе — человека, похожего на доктора Шенинга; но это был не он.
— Вы уверены в этом?
— О, да!.. Тем более, что тот господин был приблизительно на вид тех же лет, как теперь и доктор…
— Ну, хорошо! Так подите проведите доктора в одну из комнат, предназначенных для гостей! — Андрей Николаевич приостановился немного и затем вдруг скороговоркой добавил: — А потом велите завтра утром приготовить лошадей для молодого барона. Он завтра едет.
Вслед за тем движением бровей князь показал итальянцу, что тот может идти и что возражать ему нечего.
Торичиоли вышел в приемную и, согнувшись и извиваясь, стал просить "господина доктора" следовать за ним. Но тот, прежде чем сделать это, вынул из карманного портфеля сложенную вчетверо бумагу и сказал, подавая ее итальянцу:
— На всякий случай будьте добры показать это князю.
Проводив доктора до избранной для него комнаты и оставшись один, Торичиоли немедленно развернул данную ему для князя бумагу. Это оказалась засвидетельствованная русскими властями копия и перевод с диплома академии, выданная на имя доктора Шенинга.
XVII
ДВЕ ДЕВУШКИ
Больная Оля сидела у себя в комнате. Она сильно переменилась: бледные щеки ее ввалились, глаза неподвижно останавливались на первой попавшейся точке. Она не могла плакать, хотя слезы принесли бы ей утешение.
В первый раз третьего дня отец напомнил себя ей таким, каков он был во времена ее детства, когда она жила в вечном страхе и за себя, и за мать.
Смерть почти замученной на ее глазах матери стояла теперь пред девушкой во всех мельчайших подробностях своего леденящего кровь ужаса. Неужели и ей суждено так же умереть? Неужели она должна будет проститься с этой милою для нее до сих пор жизнью, и со своим дорогим, радостным чувством любви? Ей запрещали любить — значит, не хотели, чтоб она жила, потому что она не могла жить и не любить.
Она полюбила человека, которого знала с детства, который сам любил ее, и они были так счастливы, так чисто, безгранично счастливы до сих пор. Они не думали и никогда не говорили между собою о будущем, никогда не строили планов: настоящее казалось им так прекрасно, что нечего было уходить от него даже в мыслях. И вдруг все это оборвалось так грубо, неумолимо, бесповоротно! Оля чувствовала и понимала, что выхода из ее положения нет, что нечего и думать о благоприятном исходе.
Через свою горничную Дуняшу она уже знала о том, что Артемия отправляют. Она знала нрав отца и не сомневалась, что его решения нельзя изменить.
Но и в себе, в своем самочувствии, она не могла тоже ошибиться. В ней во время гневного припадка отца словно оборвалось что-то, и, помимо нравственного страдания, она заболела физически, силы ее упали. Она была очень плоха.
Дуняша, принимавшая горячее участие в своей госпоже и служившая ей с безграничной преданностью, ухаживала за Олей, не спала ночи и, казалось, умереть была готова для нее.
Оля, несмотря на свою слабость, не лежала в постели, но проводила дни в кресле, беспомощно облокотясь на его спинку и инстинктивно, почасту и подолгу останавливая свои широко открытые глаза на окне, выходившем в сад. Она ждала, что Артемий, может быть, пройдет мимо, что, может быть, ей удастся если не перекинуться с ним несколькими словами, то хоть увидеть его. Потом ей сказали, что Артемия заперли; но она уже по привычке все продолжала смотреть в окно.
Дуняша понимала этот упорный, молчаливый, но тем не менее красноречивый взгляд своей княжны, и в тот день, когда старый князь «отсидевшись», как называли в доме, вышел наконец из своего кабинета, она, принеся в комнату Ольги обед, остановилась в отдалении, ожидая пока княжна заговорит с нею.
— Нет, не хочу, — проговорила Ольга, слабым движением руки отстраняя от себя поднос. — Что ты, Дуняша?
— Да что, барышня! Сердце надрывается, на вас глядючи… Бедная ты моя!.. — и в голосе беззаботной в дни веселья черноглазой Дунянши, первой затейницы в хороводах и играх, сводившей с ума первостатейных кавалеров дворни, слышались теперь неподдельные слезы. — Барыня милая!.. Вот что я придумала!.. Завтра попроситесь на балкон, вниз, посидеть, будто воздухом подышать, а я тем временем раздобуду ключ от комнаты Артемия Андреевича; когда после обеда все успокоится, Артемий Андреевич и может спуститься в сад… Поняли?…
Тень улыбки мелькнула по бледным губам Ольги. Эта заботливость расторопной Дуняши, эта внимательность, выразившаяся в понимании того, что было нужно Ольге, — приласкали ее, а ей так нужна была ласка в эти тяжелые дни.
— Как же ты достанешь ключ? — спросила она.
— Уж это — мое дело. Он у Ивана Пахомовича; ему князь приказали соблюдать Артемия-то Андреевича, и так настрого, что ни-ни-ни… Ну, а Иван Пахомович вчера Сергея посылал вместо себя обед относить Артемию Андреевичу, потому что мы все его на смех подняли, — я нарочно это завела, — что, мол, на старости лет из дворецких в острожные сторожа попал, вроде то есть тюремщика. Ивану Пахомовичу это обидно показалось. Ну, вот он и препоручил Сергею. Если завтра то же сделает, так Сергей уходя двери-то не запрет… Я ему уже говорила об этом.
— А Сергей не выдаст? — спросила княжна.
— Сергей-то?… Да не жить ему после этого на свете, если он такое сделает! — воскликнула она, и яркий румянец покрыл ее щеки.
Дуняша уверенно, самодовольно усмехнулась, опустив глаза.
Ольга вспомнила, что ей давно было известно, что молодой буфетчик Сергей заглядывается на ее Дуняшу. И невольно пришла ей в голову параллель между собою и этой преданной ей девушкой, счастливой еще теперь так же, как была счастлива сама она так недавно, и она тяжело и глубоко вздохнула.
— Полноте, барышня! — проговорила Дуняша, как бы поняв вздох княжны и извиняясь за свое ненарушенное счастье. — Полноте!.. Все, Бог даст, к лучшему устроится, все хорошо будет…
— Нет, Дуняша, нет! — быстро перебила Ольга. — И не говори!.. Это только хуже… Чему ж тут устроиться?
Но Дуняша продолжала говорить:
— Нет, барышня! С чего же быть не по-нашему? за что на вашу долю напасти пойдут?… Слава Богу, вы никого не обидели. За что же Господь вас обижать станет? И, посмотрите, пройдет время, и как еще заживете-то.