Шрамы войны. Одиссея пленного солдата вермахта. 1945 - Райнхольд Браун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я размышлял о планах, когда в полдень нас вызвали к русскому коменданту. Он обратился к нам. Переводчик повторял за ним фразу за фразой. Сначала комендант рассказал, какой работой мы будем заниматься. Мы внимательно слушали. Под конец голос русского стал живее, и переводчик прокаркал:
— Господин комендант сказал, что здесь нет ни ограды, ни колючей проволоки. Кто попытается бежать, будет расстрелян перед всеми остальными! Горы, снег и холод лучше любой колючей проволоки. Никакие румыны вам не помогут. Все беглецы будут пойманы, выданы и расстреляны! Понятно?
Пока говорил переводчик, русский стоял неподвижно, сохраняя на лице абсолютно бесстрастное выражение.
Это обращение, естественно, не могло меня запугать. Намерение бежать было твердым, и все угрозы отскакивали от него, как горох от стенки. Никакие разговоры об адских муках не могли поколебать мою решимость. Выигрывает только тот, кто ставит на карту все, и я сделаю это без малейших колебаний и промедления. Смехотворно было все, что говорил этот русский! Он что, не был на войне? Он сам разве не оказывался постоянно в положении «или — или»? Разве не лежали мы часами под убийственным огнем, ожидая, что каждую секунду нас может разнести в клочья? И разве здесь невозможно решиться на прыжок? Нет, это и в самом деле было смешно! Но внешне я согласился с комендантом, скорчил серьезную мину, а потом даже говорил товарищам, что было бы чистейшим безумием пытаться бежать отсюда. О, я знал, что делаю. Я непременно хотел быть первым!
На следующее утро мы вышли на работу в сопровождении русских конвоиров. Нас привели на большую делянку. С делянки в горы уходила железнодорожная колея длиной восемь километров. Часть людей осталась внизу, а остальных погрузили на платформы и неспешно повезли в гору. Поезд остановился на опушке густого леса. Здесь нам и предстояло работать. Когда сегодня я оглядываюсь на прошлое и вызываю в памяти эту картину, снова вспоминаю согбенные фигуры выбивавшихся из сил людей, вспоминаю, как они кряхтели и кашляли, как изо рта судорожно вырывались облака белого пара, я снова переживаю унижения того рабства, в которое я тогда попал. Я снова чувствую невыносимо тяжкое ярмо. За каждой тележкой шли русские конвоиры, кричавшие: «Давай, давай, давай!», видя, что кто-то слабеет и едва держится на ногах. Этот крик до сих пор стоит у меня в ушах и продолжает резать слух. Этот крик преследовал меня во сне. «Давай, давай, давай! Быстро, быстро!» Мы слышали этот крик ежедневно и беспрерывно. Здесь мы были не просто пленными, здесь мы стали рабами, которые должны были вкалывать, работать и пахать до полного изнеможения. Здесь нам показали, почему нам еще давали хлеб и почему вообще оставили в живых: для подневольного труда, который стал единственным смыслом нашего существования. Тем не менее я прошу тебя, читатель, не понять меня превратно: я не хочу проклинать русских. В таких вещах нет правых и виноватых. Кроме невероятно жестоких часто попадались добродушные, все понимавшие и даже сердечно относившиеся к нам конвоиры. Да у нас и нет права за что-либо осуждать русских. Я далек от мысли рисовать русских людей черной краской. Слишком часто наши суждения зависимы, слишком часто способность к ним затуманивается телесными страданиями. Мы, безусловно, должны ненавидеть то, что происходило тогда с нами! Это следствие войны.
Но хуже, бессердечнее, чем самые жестокие русские, были совсем другие люди. Мой рот переполняется слюной, и мне приходится сплюнуть, когда я их вспоминаю. Эти другие были немцами! Теми немцами из Национального комитета «Свободная Германия», которые вскоре стали нашими надзирателями на работе. Они стали водить в горы нашу колонну. Их задачей было доставить нас на работу и гарантировать русским заданную производительность и результат. Заступиться за нас было некому. Никто нам не сочувствовал, когда мы, сгибаясь под тяжестью бревен, которые нам приходилось тащить с гор и из ущелий, едва не падали от измождения. Обеденный перерыв, во время которого мы едва успевали съесть свой кусок хлеба, был ограничен до минимума. Строгое наказание ждало всякого, кто осмеливался во время работы отбежать к костру, чтобы погреть над огнем окоченевшие руки. Сначала мы должны были нагружать два вагона древесиной в течение рабочей смены, потом норму увеличили до трех вагонов. Позже нас заставили работать по шестнадцать часов в сутки — и по воскресеньям и по праздникам. Исключений не было. В лагерь мы возвращались в девять или в десять часов вечера, но нередко и в полночь. Там мы получали водянистый суп и без сил засыпали, чтобы на следующий день в пять утра снова отправиться на делянку. Спотыкаясь о ледяные глыбы, утопая в снегу, мы брели к поезду и через низкие борта забирались на промерзшие платформы и ехали в горы. Там мы таскали бревна, обрубали сучья и были счастливы, когда вечером возвращались в лагерь, получали свой суп и на пару часов валились спать. Многие заболевали, ломали кости, а некоторые даже погибали на работе. Колея шла по горам, то есть спуски чередовались с подъемами, и вагоны часто сходили с рельсов, а иногда и опрокидывались, и тогда бревна погребали под собой сидевших на них людей. Такова оказалась замена Фокшан. Дверь клетки снова захлопнулась.
Как люди превращаются в автоматы, как всякое движение совершается без души, как труд теряет смысл? Кто в таких условиях может помышлять о побеге? Кто думает об избавлении, об освобождении? Кто питал страстное желание бежать, избавиться от неволи, освободиться, уйти в горы, в снега, в леса? Где найти для этого огонь, желание, силы? Разве не угасли в нас все порывы к свободе? Кто еще желал большего, чем получить кусок хлеба, а потом повалиться на пол и уснуть мертвым сном? Стали ли мы такими, какими нас хотели сделать — бездушными и готовыми выполнить любой приказ роботами? Стали ли мы окончательно крошечными колесиками гигантской сталинской машины? Я замечал, что и на меня надвигается этот ужас, и изо всех сил старался не поддаваться ему. Когда у меня слипались глаза, после того как нас привозили в лагерь, я незаметно прокрадывался в деревню, где в конце концов нашел румынскую семью, согласившуюся давать мне еду, если я буду приносить им хорошие дрова. Теперь я хорошо представлял себе свою задачу. Я шел к лагерному дровяному складу, набирал столько поленьев, сколько мог унести, возвращался в деревню и досыта наедался мамалыгой и фасолью. Потом в стоявшем на окраине деревни сарае я украл бочарные клепки и, продав их другим хозяевам, получил за них изрядное количество денег. Вы только представьте себе — я стал вором! Я украл то, что досталось людям ценой нелегкого труда. Я прокрадывался к дому под покровом темноты, потом проникал во двор и брал то, что принадлежало мне по праву дерзкого. Я был вне общества, вне законов. Что мне было делать? Ты скажешь, читатель, что это оправдание всех воров? Но то, что я делал, было очень опасным. В любой момент на меня могла наброситься хозяйская собака! Я был очень осторожным, очень ловким и умным вором. Да, это был я, тот самый человек, который сейчас пишет эти строки, но тогда после каждого удачного набега я испытывал удовлетворение, гордость и чувство одержанной победы. Я потерял всякий стыд, воровство доставляло мне настоящее удовольствие. Румыны в противоположном конце села давали мне деньги за то, что я им приносил. Настоящие, реальные деньги! На эти деньги я покупал хлеб и кукурузную муку и варил себе густую кашу во время обеденных перерывов. Товарищи страшно удивлялись; для них было полнейшей загадкой, как я вдруг стал таким богачом. Да, у меня теперь было неоценимое богатство, и мне было наплевать на зависть других пленных. Да, таким я стал. Я был тогда не таким, каким был до этого и каким стал потом. Я жил тогда как настоящий раб, голодный пария, который день и ночь думает о свободе, одержимый тоской и тягой к свободе. В моей голове окончательно кристаллизовались планы будущих действий, и воровством я был вынужден восстанавливать и поддерживать силы. Хитрость стала моей стихией, темное ремесло оказалось успешным. Я накапливал силы перед решительным броском.
Все это не отменяло работу на лесоповале, но я стал работать обдуманно, с прохладцей, не спешил хвататься за самые тяжелые бревна. Я почувствовал, что выдержу все, я был счастлив, ощущая, что мои жилы и мышцы становятся крепче, перестав слабеть. Свист ветра в лесной чаще заставлял бешено колотиться мое сердце. Скоро, скоро, скоро! Как близка сладкая свобода! Она манила, она звала! Но я сдерживал себя, понимая, что время еще не настало.
Однажды утром получилось так, что во время переклички я оказался последним в шеренге. И этого последнего было решено отправить на русском грузовике в город А., расположенный в шестидесяти километрах от лагеря. В городе надо было загрузиться продовольствием. Как только я забрался в кузов, машина сразу тронулась. Спрятавшись за кабину, я, скорчившись в три погибели, кутался в свои лохмотья, стараясь защититься от пронизывающего ледяного ветра. Шофер вовсю давил на газ. Дорога была отвратительная, неровная, вся в ямах и колдобинах. Меня немилосердно швыряло от борта к борту пустого кузова. Что думает человек в такие моменты? Ничего! Такой человек остается один на один с грубой и беспощадной мощью природы, отрекается от себя, превращается в безвольный объект, лишенный мыслей и чувств камень. Когда мы наконец прибыли в А., я действительно превратился в окоченевший промерзший камень. Сначала машина остановилась перед каким-то кабачком. Русский офицер, сидевший в кабине рядом с шофером, вышел из машины. Он сказал водителю пару слов, и тот тоже вышел. Двери кабины захлопнулись, и оба русских скрылись в питейном заведении. Они решили погреться, и я очень хорошо их понимал. Прошел час, потом второй. Мимо проходили люди. Многие из них смотрели на меня и качали головой при виде жалкого создания, скорчившегося в кузове и бросавшего по сторонам испуганные взгляды. Догадывались ли они о том, как мне холодно? Как я мерз? Потом из кабачка вышел громогласный офицер и водитель, и мы поехали на склад. Наступил полдень, и хотел я того или нет, мне пришлось поработать совершенно окоченевшими конечностями. Я носил мешки, таскал ящики туда, куда мне велели. Когда погрузка была окончена, стало совсем темно. Я с удовлетворением отметил, что большая часть мешков была заполнена сушеным хлебом, который русские именуют сухарями. Это было мне на руку, ибо после вчерашнего супа я ничего не ел. Кишки громко протестовали, а желудок свернулся в тугой болезненный узел. Когда грузовик наконец отъехал от склада, я снова сидел в кузове, но на этот раз в приятной компании. Меня окружали огромные, набитые под завязку, мешки с сухарями. Отъехали мы недалеко. Машина снова остановилась возле кабачка, в котором русские снова надолго исчезли. Много ли времени мне потребовалось, чтобы в свете тусклых уличных фонарей развязать тесемку ближайшего мешка? Это и было сделано — быстро и ловко. Так же быстро я набил сухарями все карманы. Потом я поспешно завязал горловину чудовищного мешка, который, правда, похудел после моего налета, и предался занятию, которое всегда успокаивает и утешает людей. Я погрузился в это состояние с головой — я жевал и жевал, жевал без остановки, совершенно забыв о том, что делаю нечто запретное и что мне стоило бы поостеречься. С небес на землю меня спустили появившиеся у машины русские. Поднялся страшный крик, на меня обрушилась свирепая ругань. Они забрались в кузов и выволокли меня оттуда на землю. Я валялся на булыжной мостовой, елозя по ней окоченевшими руками и ногами. Встать я не мог, так как на меня обрушился град ударов кулаками и прикладами. Меня били по голове и спине, ноги в сапогах пинали меня в бока, и при этом оба моих мучителя выкрикивали немыслимые проклятия и ругательства. Потом они устали и столкнули меня в канаву. Мимо шли люди, глядя — не знаю, с какими чувствами, — на эту постыдную сцену. Но наверняка эти прохожие даже не догадывались, что тот, кто, еле ворочаясь, лежал в канаве, вел с собой нешуточную борьбу. Я испытывал почти непреодолимое желание вскочить и вцепиться этим русским в глотки, такой ярости я, пожалуй, не испытывал никогда в жизни. Что бы произошло, если бы я дал волю своему гневу и негодованию? Ничего особенного — раздались бы один-два выстрела, и все мои планы рухнули бы, не начавшись. Истекая кровью, я забрался в кузов и безропотно, забившись в угол, позволил снова везти себя сквозь тьму и холод в проклятый лагерь.