Шрамы войны. Одиссея пленного солдата вермахта. 1945 - Райнхольд Браун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так случилось, что мои первоначальные планы оказались вдруг перечеркнутыми: утром 2 марта обнаружилось, что на месте нет трех наших товарищей! Они меня опередили! Они решились на побег первыми! Три товарища, от которых я меньше всего ожидал такой дерзости. Теперь мне пришлось притвориться всем довольным и равнодушным. Я ошибся. Надо признать, что я плохо понимаю людей, я оказался ненаблюдательным и нерасчетливым. Можно считать, что под моими ногами обвалилась первая опора. Реакцию русских на побег нетрудно себе представить: усиление патрулей, постоянный надзор со стороны русских солдат и немецких полицейских. За попытки к побегу нам грозили жесточайшими карами, наказание полагалось даже в случае малейшего подозрения. Для меня это означало, что фора сократится с целой ночи до пары часов. Если же случай будет не на моей стороне, то у меня может не оказаться даже и этого. Ночные переклички проводили нерегулярно и неожиданно, часто среди ночи.
Гораздо хуже всех этих новых трудностей был трусливый страх товарищей, опасавшихся потерять свое жалкое благополучие и принявшихся внимательно следить за всяким, кто пытался отделиться от общей массы. Стоило кому-нибудь задержаться с явкой в барак на четверть часа, как среди боязливых пленных начиналась паника. Многие были готовы донести лагерному начальству об опоздании. Стоило комуто сделать несколько шагов к воротам, чтобы просто размяться, как в помещении тотчас стихал храп и наступало напряженное молчание, которое вновь сменялось храпом, как только дверь хлопала второй раз. Собственно, и сон был наполнен трусливыми предчувствиями, отравлен трусостью и малодушием. Словно жабы лежали они на полу, и меня просто тошнило от их подлой трусости. Конечно, им приказали внимательно следить друг за другом и предупредили, что если кто-то снова сбежит, то отвечать за это придется всем. И им стало страшно, они и в самом деле испытывали страх, унизительный страх, помогавший им сохранить спокойствие, как жабам в стоячем болоте. Хитростью и коварством защищали они свое болото. На полу лежала орда доносчиков, готовых на любую подлость и низость. Ах, как все это было противно, мелко и отвратительно! Не было даже проблеска светлых мыслей, не осталось ни сил, ни порыва к сопротивлению; не было больше чувства локтя, чувства товарищества, никто не желал удачи тем смельчакам, которые решились взять в свои руки собственную судьбу. Почему они не думали об этом, засыпая по ночам? Почему они не могли просто не заметить, если кто-то тихо встал и пошел к выходу? Почему это не приходило им в голову? Разве не самое подходящее время — время смены караула? Разве не могли бы они сказать, что да, кто-то вышел из помещения пять минут назад, но они думали, что он пошел в туалет? Если бы охрана не обнаружила его там, то разве это усугубило бы их вину? Почему они так не думали? Почему они портили мне жизнь, почему я должен был измышлять всякие хитрости против них, против моих товарищей? Этого я не знаю. Это было отвратительное, мерзкое чувство. Я был одинок, но мне было совершенно ясно одно: мне не понадобятся все мои десять пальцев, чтобы сосчитать дни до моего побега.
Так я думал тогда. Сегодня я сижу за чистым столом и записываю свои тогдашние мысли. В своих фантазиях я снова переношусь в то бедственное время, и происходит нечто странное: всевидящий дух заставляет руку замереть над листом бумаги — что сегодня ты думаешь о том времени? О жабах? Об отвратительных трусливых тварях? Действительно ли все они были негодяями, подлецами, скотами, собаками? Мне начинает казаться, что стоит прислушаться более чутко, и — смотрите! — вот рядом со мной сейчас стоит человек, которого не было тогда. Этот некто подходит ко мне все ближе и ближе — вот его уста уже склонились над моим ухом. Потом он тихо, но до ужаса отчетливо шепчет: «Подумай о том, чтобы ты сам стал делать, если бы рядом с тобой не было того другого?» Он протягивает руку в ту сторону, где до сих пор никого не было. Я поворачиваю голову и вижу этого другого и узнаю его. Я хочу окликнуть его, но он удаляется, словно не хочет, чтобы его назвали по имени, потом он снова появляется, но зовут его уже иначе, но это тот же самый другой. И каждый раз, когда я вижу, как он, уйдя, снова возвращается, он носит другое имя, но это тот же человек. Моя кровь начинает кипеть, неведомая сила разливается по жилам, меня буквально разрывает от томления. Другой корчит забавную гримасу и дает понять, что теперь я могу назвать его настоящим именем. Некто, склонившийся к моему уху, отчетливо шепчет: «Теперь ты все понимаешь?» Мне все становится ясно, и я могу произнести: «Ты мой все понимающий дух. Но где ты был тогда?» — спрашиваю я, и он улыбается в ответ…
Но довольно этих умствований; вернемся к превратностям тех волнующих и взрывоопасных дней. Я словно сидел на иголках и не мог найти ни времени, ни покоя, чтобы собраться с мыслями. Я пробрался к моему румыну, я не утерпел — но что вы хотите? Я буквально вцепился в него, я тряс его, я заглядывал ему в глаза и с жаром говорил с ним, лихорадочно подыскивая слова из моего скудного румынского лексикона. Я говорил, что надо спешить, что я не могу, не смею больше терять время! Так как он молчал, ничего мне не отвечая, я пылко обернулся к иконке, висевшей в углу его убогой хижины, и с жаром обратился к Господу на языке моей возлюбленной родины. Это сломало лед. Когда я медленно повернул голову и посмотрел на хозяина дома, посмотрел так проникновенно, так печально, как, наверное, никто и никогда на него не смотрел, то заметил, что в его глазах между длинными ресницами стояли слезы. Я снова подошел к нему и молча остановился. Я почувствовал, что сумел тронуть его за душу. Он позвал плачущую жену и послал ее в кладовую. Вскоре она вернулась. На руках висела румынская одежда. В правой руке она несла пару старых опинчей. Я сбросил рваную серую военную форму и нарядился в сельский румынский костюм. Посмотрев на себя в большой осколок зеркала, я невольно рассмеялся. Кто бы мог распознать в этом человеке немца? Кто бы смог догадаться, что этот человек стремится на далекую родину, при мысли о которой под старой, заплатанной румынской блузой его сердце бьется, как кузнечный молот? Со счастливым замиранием сердца смотрел я в зеркало на свое перевоплощение: остроносые постолы на обмотанных, по обычаю, вокруг голени ремнях; старые армейские коричневые кальсоны, заштопанные во всех местах, домотканое хайнэ, прикрывшее армейский свитер. На остриженной голове красовалась смушковая шапка кэчулэ — символ и гордость любого румына. Под носом висели усы, как у моржа, да и все остальное очень успешно превращало огонь и молодость в медлительность и крестьянскую простоту. Теперь я был снаряжен в путь. Для полноты картины не хватало только валенок. Но валенки были уже получены, и завтра их нам раздадут. А послезавтра? Послезавтра я снова стану полновластным хозяином своей судьбы!!
Эти мысли жгли меня, словно огнем, приводили мою душу в экстаз, заставляли вибрировать каждую клеточку моего тела. Близился заветный час, близился тот момент, о котором я непрерывно думал столько дней и ночей. Послезавтра! Послезавтра ночью все решится. Преисполненный несказанной благодарностью, я сжал руки верного румына, но этого было мало, я обнял его за плечи, но благодарность переполняла меня настолько, что я разразился слезами и бессвязно заговорил. Он не понимал того, что я говорил, ибо у меня не хватало румынских слов для этого — только родным языком мог я высказать все, что было у меня на сердце!
Но этот всплеск эмоций быстро прошел. Сторонний наблюдатель мог бы его и вовсе не заметить, если бы следил за мной не слишком внимательно. Я взял себя в руки — и, как я уже сказал, за пару секунд — сел на низенькую табуретку — непременный атрибут румынского деревенского дома и, подняв глаза, совершенно спокойно произнес слово, которое хотел произнести. Duminică — звучит это слово по-румынски и означает «воскресенье». Сделав короткую паузу, я добавил короткий глагол, наполнивший смыслом и значением первое слово — fugi, сказал я спокойно и непринужденно, и теперь мой друг знал, что в воскресенье я собираюсь бежать и что решение это не может быть изменено.
— Noapte? [1] — спросил он.
— Da [2], — ответил я, и все стало окончательно ясно.
В воскресенье, поздним вечером, я приду к нему с парой валенок и покину его в обличье румына, я уйду в ночь, чтобы уже никогда не вернуться.
Все было так понятно и так просто.
Но силы тьмы, видимо, не желали отпускать меня на свет. Они нанесли удар, вселили в меня чувство леденящего ужаса, заставившего вздрогнуть от страха все мое существо. Во дворе яростно залаяли хозяйские собаки, и через секунду в дверях появились двое немецких пленных — два моих товарища. По их лицам было ясно, что они немало удивились, увидев румына, который только сегодня днем еще был немцем. Они просто онемели от изумления. Молчал и я, изумленный не меньше их.