Избранное - Ник Хоакин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сделал что-то ужасное? Конечно, ведь я все это время тащу ее за собой, ахнул он и содрогнулся. Я тащу ее за волосы, в ужасе подумал он. Но когда он в панике остановился и посмотрел вниз, то увидел, что сжимает в руках пиджак. Это всего лишь твой собственный пиджак, ты, жалкий идиот, крикнул он себе смеясь и с облегчением стал покрывать пиджак поцелуями. Почувствовав прохладу, он обнаружил, что стоит на берегу моря. Он был один, никто не преследовал его, он отдал свою лихорадку свежему ветерку, и рыдания принесли ему облегчение. Но вот он поднял голову, увидел горы, и снова сердце его замерло, глаза вылезли из орбит, а из груди вырвался беззвучный вопль. Нет, никуда он не убежал и не спасся — она снова была перед ним, четко очерченная на фоне неба, с хитрой усмешкой в глазах и кровавой улыбкой на губах; ее груди и плечи были обнажены. Он повернулся, чтобы бежать, но ноги его стали ватными, он нелепо взмахнул руками — земля под ногами качнулась и ударила его по лицу, лунный свет исчез, сверкнули звезды, песок набился в рот, а в ушах стоял рев прибоя. В следующее мгновение исчезли и звезды, и песок, и вода — осталась только тишина, абсолютный вакуум, пустота…
Два дня спустя он уже плыл на пароходе в Гонконг.
— Я уехал, не повидав их, — объяснял Пако Тексейра Пепе Монсону, сидевшему рядом с ним на траве в Кинг-парке — огромной чаше, наполненной теплым, как суп, вечерним воздухом. По краям чаши, там, где еще не угас свет дня, Пепе Монсон видел закутанные в туман здания фешенебельных клубов — они одиноко дожидались воскресных паломников.
— Чертовски нелегко было расставаться с оркестром, — сказал Пако. — Управляющий ничего не хотел слышать и ссылался на контракт, а парни, естественно, думали, что я подкладываю им свинью. Не могу винить их за это. Но мне необходимо было сбежать, иначе бы я рехнулся. Я просто-напросто удрал, так что они еще могут возбудить дело, если захотят. Я не взял даже причитавшиеся мне деньги и приехал еще беднее, чем прежде. И еще гнуснее. Я чувствую себя так, словно совершил колоссальную подлость, — чувство не из приятных, — из-за этого-то у меня, по выражению Мэри, и появился взгляд как у Бориса Карлова.
— Значит, конец оркестру «Тьюн текнишнз», — сказал Пепе.
— …и его руководителю Тексу, — подхватил Пако, нахмурившись. — Никто не станет доверять мне после этого. Придется, наверное, поменять профессию.
— Хотел бы я знать, что заставляет ее придумывать подобные нелепости?
— Ты о Конни?
— Да. Этот вздор насчет пупков.
— Ну, она хочет сначала ошеломить, а потом погубить. Ей нужно не тело — она губит душу.
— Это уж чересчур.
— Они — слуги дьявола, и она, и ее мать. Они спелись: мать ловит простака и играет с ним, как кошка с мышкой, а когда наиграется, отдает дочери.
— Я бы не сказал, что они действуют заодно — скорее, друг против друга.
— Они работают друг для друга. Каждый раз, бывая с одной из них, я явственно ощущал, что другая следит за нами с завистью. Когда ты корчишься в мучениях, обе получают удовольствие. А когда ты уже на пределе, дочь огорошивает тебя своим ужасным саморазоблачением, и ты теряешь голову, бежишь прочь как одержимый. И готово — еще одна душа отправилась в ад.
— Нет, Пако, нет.
— Что ты знаешь о них? Ты видел их всего раз, да и то мельком.
— И тем не менее, по-моему, ты ошибаешься. Особенно насчет дочери. Мне кажется, она просто перепуганная девочка, которая отчаянно пытается спасти себя…
— …а потому сообщает всем, что у нее два пупка, — вставил Пако.
— Я начинаю думать, что этим она по-своему хочет доказать, что и у нее есть ангел-хранитель…
— Жалкий моралист! И ты попался на этот крючок.
— А ты нет?
— Да. Да, конечно. И я тоже.
— И если говорить правду, ты все еще на крючке.
— Нет, — отрезал Пако и, откатившись в сторону, уткнулся лицом в траву.
В парке, кроме них, никого уже не было. Мэри увела детей домой: становилось прохладнее и приближалось время ужина. Она попросила мужчин прийти через несколько минут: суп остынет. Но эти несколько минут растянулись на часы.
— Пожалуй, нам пора, — сказал Пепе. — Мэри ждет.
Пако не пошевелился. Почувствовав руку Пепе у себя на плече, он сказал, не поднимая лица:
— Оставь меня в покое.
— Но Мэри будет беспокоиться.
— Я не могу идти домой.
— Это глупо.
— Бесполезно. Она знает, что я только и думаю, как бы вернуться.
— К этим женщинам?
— Они еще меня не прикончили.
— Ты любишь их?
Пако поднял лицо к Пепе.
— Они ждут меня, — улыбнулся он. — Они меня преследуют. А если бы я любил их, я бы давно уже ушел к ним.
— Но если ты их не любишь, тебе нечего их бояться.
— Нет, это не любовь. Какая это любовь? Я знаю, что они порочны, развращены, олицетворение зла. Но я попался — они держат меня мертвой хваткой. Я знаю: рано или поздно они позовут меня и я побегу, как собачонка. Мэри тоже это знает. Она и я — мы просто ждем.
— Но ведь есть же у тебя сила воли?
— Нет, я лишился ее там. И вообще оставь меня в покое!
— Пошли. Уже холодно.
— Ничего.
— И Мэри ждет.
— Иди и скажи ей, чтоб не ждала. Скажи, что у меня болит голова и мне нужно побыть на воздухе. Я скоро приду.
— Я подожду тебя.
— Оставь меня в покое! Убирайся к черту, слышишь?
— Ладно, старина.
Пепе встал и, еще раз взглянув на Пако, который опять уткнулся лицом в траву, зашагал прочь. Вокруг стелился легкий туман, и он чувствовал себя как Алиса, пробирающаяся в Зазеркалье. Но, подумал он, это не я шагнул сквозь зеркало, а Пако и отец. Зеркало разбилось. И они не могут вернуться, во всяком случае, отец точно не может…
Отец, конечно, уже поужинал и сейчас в постели, но не спит. Он вообще почти не спит по ночам, просто неподвижно лежит и всматривается в темноту, как Пако, который сейчас уткнулся лицом в траву. Отец очень мало рассказал о том, что он видел по ту сторону зеркала. Но человек, который вернулся оттуда, был не похож на прежнего доктора Монсона, подумал Пепе и вспомнил, как он услышал шаги в комнате отца в день, когда тот должен был еще быть в Маниле.
Когда великая весть о том, что филиппинский флаг развевается теперь над архипелагом в суверенном одиночестве[16], дошла до Гонконга, отец был болен и не мог присутствовать на церемонии провозглашения независимости. А когда он достаточно оправился для короткого путешествия, то решил поехать в Манилу один — он не хотел, чтобы кто-либо сопровождал его в этой поездке, — поездке, о которой он мечтал целую жизнь. Пепе пришлось отложить женитьбу — он и Рита Лопес были помолвлены в год окончания войны, — так как отец пожелал, чтобы свадьбу сыграли в их старом доме в Маниле. Он обещал немедленно отремонтировать дом; Пепе должен был вслед за отцом отправиться со своей невестой на Филиппины. Когда старик отплывал из Гонконга, он сам был похож на молодого жениха: подтянутый и бодрый, он, не скрывая радости, махал сыновьям с палубы корабля, который увозил его на родину после полувекового изгнания.
Меньше чем через месяц он вернулся, никого не предупредив. Как-то раз дождливым полднем Пепе, придя домой после очередного обхода конюшен, услыхал, что в отцовской комнате кто-то ходит. Он не узнал шаркающих шагов. Не снимая мокрого плаща, прямо как был, в галошах, он кинулся наверх и нашел там отца, который так изменился и выглядел таким хрупким, словно отсутствовал не месяц, а долгие годы. Взглянув на него, Пепе сразу понял, что не следует выдавать удивления.
— Когда вы приехали, папа? — спросил он, целуя старика в щеку.
— Только что. Я прилетел.
— Надо было дать телеграмму.
— Не успел. Я очень торопился.
Снимая галоши, Пепе ждал дальнейших объяснений. Но их не последовало. Отец проворчал, что в его комнате грязно. Услышав в голосе отца жалобные нотки, Пепе вздрогнул. В комнате на самом деле было чисто.
— Я скажу слуге, чтобы он здесь прибрал, — сказал Пепе. — Пойдемте вниз и выпьем чаю.
— Сначала я умоюсь, — ответил старик.
Но когда Пепе снова поднялся к нему в комнату, отец спал, уронив голову на ручку кресла. Пепе позвонил брату и Рите Лопес и упросил их прийти на ужин, но предупредил, что с отцом что-то случилось и не следует утомлять его вопросами.
За ужином старик был молчалив, но если раньше он молчал, погружаясь в мысли, то теперь его молчание было таким же пустым, как и взгляд, которым он смотрел на украшенный цветами стол и на шампанское, купленное, чтобы отпраздновать его возвращение. Сразу после ужина он извинился и поднялся из-за стола: он устал и хотел пораньше лечь спать. Поцеловав Риту в щеку, он пошел наверх, его сыновья последовали за ним, помогли ему раздеться и уложили в постель.