Жернова. 1918–1953. Книга первая. Иудин хлеб - Виктор Мануйлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напольные часы показывали пятнадцать минут третьего. Однако колокольчик у подъезда молчал. Молчал и телефон. И хотя никто не проронил ни слова, но время ожидания вышло, и каждый занял свое место за обеденным столом.
На столе в огромной фарфоровой супнице томился рыбный суп. Конечно, это не настоящая русская уха, однако в нем было почти все, что положено: и крупный судак, порезанный на куски, подаваемые отдельно; и молодая картошка, и морковь, и корешки и зелень петрушки. Для сытности в суп была добавлена перловая крупа, а по случаю отсутствия черного перца – горький луговой лук. Рыбу привозили с Ладоги рыбаки, стоила она не слишком дорого.
В плетеной из хвороста ажурной хлебнице блестящей корочкой манил ситный хлеб из хорошей ржаной муки. Посредине стола пел заунывную песню двухведерный тульский самовар.
На второе была подана жареная картошка с зайчатиной – почти невозможная роскошь по тем временам.
Ели не спеша, особенно гости, стараясь показать, что они не настолько голодны, чтобы спешить, и вообще попали за этот стол случайно, да и неловко как-то отказываться, когда тебя приняли с таким радушием.
Алексей Максимович – на правах хозяина – восседал во главе стола. Он, напротив, ел быстро, посылая в широко разеваемый рот ложку за ложкой, стараясь не замочить усы, прикрывающие не только верхнюю губу, но и – частично – нижнюю, на его худом костистом лице челюсти двигались как два жернова. При этом он с хитроватой усмешкой поглядывал на сотрапезников, посверкивая влажными глазами, так что кому-то могло показаться, что Горький то ли вот-вот заплачет, то ли засмеется. А он не собирался делать ни то, ни другое. Он всего-навсего боялся, что его трапезу вот-вот прервет чахоточный кашель, который возникал чаще всего именно тогда, когда его не ждешь. Ну и, наконец, он просто не мог есть молча, тем более что в голове его постоянно возникали мысли, которыми он должен был поделиться с присутствующими. А то ведь как бывает: соберутся интересные люди, наедятся и надолго пропадут неизвестно где, так и не узнав, что думает писатель Горький о тех безобразиях, что творятся в Питере, – и не только! – и что он делает или собирается делать, чтобы эти безобразия прекратить. Уж кому-кому, а Горькому известно, что о нем думают некоторые интеллигенты, уверенные, что именно он своим творчеством и конкретными делами способствовал возникновению этих безобразий, неважно, по глупости или по злой своей воле.
Но новых интересных людей сегодня почему-то не было, постоянные жильцы и без того знали, что думает Горький по тому или иному поводу.
Глава 13
В то время, когда в столовой в непривычном молчании доедали рыбный суп, двое повернули с Каменноостровского проспекта на Кронверкский. Впереди шагал человек в сером макинтоше и серой же шляпе, неся в руке докторский саквояж. Это был широко известный в Питере врач Манухин. За ним едва поспевал худосочный человек в поношенном драповом полупальто неопределенного цвета, в приплюснутой кепке с пуговкой, из-под помятого козырька которой торчал хищный нос, нависающий над черной кляксой усов, отчего и голова его тоже казалась приплюснутой. Этот второй был довольно известным писателем Чуковским, и не просто писателем, а писателем детским, чьи сказки читались малышам перед сном не только в семьях интеллигентов, но и мещан.
Кронверкский проспект был пуст, если не считать какой-то бабы, пересекающей впереди проезжую часть с коромыслом на плечах. Судя по ее семенящим, шаркающим шагам, ведра были полными. И оба путника подумали, что если и не к счастью, то, по крайней мере, и не к беде.
В прохладном воздухе невидимым огромным камнем весела настороженная тишина. Правда, с Невы иногда доносились рявкающие гудки буксира, да где-то в глубине дворов вдруг остервенело залает собака и так же неожиданно, точно придушенная, смолкнет, но эти звуки даже усиливали тишину, делая ее почти осязаемой. Такую тишину нарушать боязно не только голосом, но даже шарканьем шагов, и доктор с писателем шагали молча, а если случалось шаркнуть на неровности, то тут же испуганно оглядывались по сторонам.
В эту-то болезненную тишину и врезалось вдруг отдаленное тарахтение и чихание приближающегося автомобиля.
Идущие, услыхав эти чужие для тишины звуки, остановились и оглянулись одновременно: действительно, вдали черным жуком катил автомобиль и катил в их сторону. Он был еще далековато, детали рассмотреть невозможно, но любой из этих двоих мог дать сто к одному, что он принадлежит питерской Чрезвычайке.
Манухин, которого Горький спас от неминуемого расстрела за будто бы контрреволюционную деятельность, хорошо знающий город, поскольку частенько ходил по вызову на дом прихворнувших пациентов, не раздумывая свернул – от греха подальше – в ближайшую подворотню. Писатель проворно последовал за ним.
Они втиснулись в нишу под аркой одного из многочисленных доходных домов, прижавшихся друг к другу, настороженно прислушиваясь к нарастающему тарахтению и чиханию.
– Вот ведь штука какая, – полушепотом заговорил Чуковский, нервно похихикивая, стараясь как бы отодвинуть надвигающуюся опасность. – Прячемся мы тут с вами, хотя ничем не провинились перед нынешней властью, а в это время катит в авто какая-нибудь, извините за выражение, баба в коже и высматривает, кого бы ей сцапать и притащить на Гороховую. Неважно, кого…
– Что, страшно? – усмехнулся Манухин, поправляя очки.
– Если честно – даже очень. Черт их знает, этих баб, что им взбредет в голову.
– И этот страх, заметьте, у человека, там не побывавшего. Что же тогда остается мне?
– Вот уж не знаю…
– А вы представьте себе, – вы же писатель! – представьте: машина останавливается, кто-то спрашивает у бабы с ведрами: «Тетка, ты не видела, куда свернули двое?» А тетка им: «Как же, как же! Очень даже видела: вон в ту подворотню». И не успеем мы с вами и шага сделать, как они тут как тут.
– Чур меня! Чур! – закрестился Чуковский с неестественным старанием. – Еще накличете…
– В такое время не знаешь, по какому поводу взывать к Господу богу, а по какому к товарищу Зиновьеву, – глубокомысленно изрек Манухин. Затем спросил: – А что вы думаете об убийстве Урицкого?
– С одной стороны – он этого вполне заслужил, а с другой – это повод для Чрезвычайки, чтобы хватать всех подряд.
– Так какая, извините, нелегкая несет вас к Горькому в такое время? Хотите там отобедать или отсидеться?
– Что вы? Что вы? Я… как бы вам это объяснить? Мне интересно, что по этому поводу думает Алексей Максимыч. Что ни говорите, а Горький – это нечто вроде промежуточного звена, если так можно выразиться, между нынешней властью и властью прошлой. В нем как-то странно все перепуталось. Он мечется между полюсами: на одном полюсе слишком жарко, на другом – слишком холодно. Вы не находите, доктор?
– Я не вхож в круг его почитателей, – неожиданно отрезал Манухин. – И странного в нем ничего нет: человек, волею судеб и таланта вознесшийся над нами, грешными. Если графа Толстого заносило, так что вы хотите от мещанина? В России, кстати сказать, заносит всех литераторов! – с кривой усмешкой заключил Манухин. – И вас тоже занесет когда-нибудь. Если еще не занесло.
– Вы не любите Горького? – спросил Чуковский.
– А за что мне его любить? – пожал плечами доктор. – Да, он выцарапал меня из лап Чрезвычайки. За что я ему чрезвычайно… извините за тавтологию!.. весьма благодарен. Но я его об этом не просил – просили другие. Тем более нам не доводилось говорить на тему, каким звеном является Горький между теми и этими. Я – врач. Я нужен и тем и другим. Если я буду рассматривать своих пациентов с позиций кто за, а кто против, то меня действительно надо расстрелять…
– Извините, доктор, я не собирался проводить некую черту между вами и Горьким… – заволновался Чуковский. – В свое время я не пропускал ни одного номера горьковской газеты «Новая жизнь». Меня поражала отвага, если так можно выразиться, с которой Горький нападал на Ленина и вообще на большевиков. Особенно глядя на прошлое с позиций нынешнего времени. Кем только он не обзывал тогдашнего Ленина: и отравившегося вместе с Троцким гнилым ядом власти, и хладнокровным фокусником, и авантюристом, и безумцем, и рабом догмы – всего и не упомнишь. И что же? Ленин все это стерпел. А Горький? Горький теперь клянчит у Ленина то одно, то другое… Я понимаю, что в этом есть некая необходимость, но я никак не могу соединить все это в лице одного человека. Тем более известного не только в России, но и во всем мире. Поэтому вот иду, чтобы попытаться…
– Что касается меня, – перебил путаную речь писателя Манухин, – то, во-первых, я не читал и не читаю газет, чтобы не отравиться этим, как вы изволите выразиться, гнилым ядом. Для моей профессии это непозволительная роскошь. Во-вторых, мне кажется, что вам, господин писатель, не мешало бы приглядеться внимательнее к самому себе: в вас тоже есть нечто горьковское.