Жернова. 1918–1953. Книга первая. Иудин хлеб - Виктор Мануйлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мне надо подумать, – пробормотал Горький, откидываясь на спинку кресла.
– Подумай, Алешенька! Подумай! Но не больше трех минут. Сам понимаешь: затягивать с этой телеграммой никак нельзя. Дорога каждая минута.
Горький полулежал в кресле, сложив руки на животе, уткнув подбородок в грудь. Лоб его рассекли глубокие морщины, глаза полузакрыты. Казалось, что он погружен в размышления над тем, что только что услышал. Однако в голове его было абсолютно пусто, и лишь билось где-то во мраке подсознания нечто отчаянное, на мысли не похожее, но властное и неумолимое: три минуты пройдут – и он подпишет. А что последует за этим? Об этом думать было еще страшнее.
Наконец он шевельнулся, открыл глаза, глянул на Марию Федоровну, стоящую у окна: все так же хороша, все также привлекательна. Странно, что их союз распался и не осталось от прошлой любви почти ничего. Теперь у нее Крючков – ПеПеКрю. Моложе на семнадцать лет. Как же она опустилась до этого? А ты сам? Тоже не лучше. И так всю жизнь: не ты выбираешь, тебя выбирают те из женщин, кто сильнее тебя во всех отношениях.
– Маша! – тихо позвал Андрееву Горький.
Мария Федоровна резко обернулась, точно ждала этого едва слышного зова.
– Да, Алешенька.
– Надеюсь, текст телеграммы уже готов?
– Да, конечно.
– Давай.
Андреева подошла, протянула листок бумаги. На нем ее каллиграфическим почерком было написано: «Ужасно огорчен, беспокоюсь, сердечно желаю скорейшего выздоровления, будьте бодры духом. М.Горький».
Прочитав, Алексей Максимович решительно покинул кресло, сел за стол, исправил: «Ужасно огорчены, беспокоимся, сердечно желаем скорейшего выздоровления, будьте бодры духом. М.Горький, Мария Андреева».
Телеграмму отправили. Вечером Андреевой стало казаться, что телеграмма слишком суха, слишком официальна. Следовательно, решила она, надо дать нечто более значительное и – главное – образным языком самого Горького. Остается лишь уговорить его на следующий шаг.
– Учти, Маша: Горький сентиментален, простодушен, – внушал ей Крючков вкрадчивым голосом. – Он в этой жизни ничего не смыслит. Он доверчив, как ребенок. Уговорить его ничего не стоит. Главное – дави на его чувства. Ты это умеешь. И он согласится. И помни: без него мы – ничто! Если его выкинут из нашей жизни, он уедет за границу. А мы останемся. И тогда нам припомнят все, что было с ним связано.
– Да-да! Я все это понимаю, – соглашалась Мария Федоровна. – Но для него и первая телеграмма…
– Ничего, проглотит, – решительно оборвал свою сожительницу Крючков. И пояснил, сбавив тон: – Ему это не впервой.
Разговор состоялся вечером.
– Понимаешь, Алеша, – начала разговор Мария Федоровна на другой день после утреннего чая, придав своему голосу особую теплоту и обаяние. – Хулителей Ленина и советской власти и так слишком много. В то же время надо понимать, что большинство людей, оказавшихся у власти, никогда ничем не управляли. И среди них образованных раз-два – и обчелся. Но они искренне преданы революции и за нее пойдут на самую лютую смерть. Их ведет ненависть к проклятому прошлому, к людям, которые пытаются это прошлое отстоять. Таких людей невозможно победить. Они будут драться, не щадя ни себя, ни других. Советская власть, Алеша, – не на день, не на год. Она надолго. Очень надолго. Наша задача – задача интеллигентных членов общества – смягчать ненависть тупиц, преобразовывать ее в энергию труда, полезного для всего общества…
Горький смотрел на Марию Федоровну, почти не слыша того, что она говорила. Он видел, как шевелятся ее красиво очерченные губы, как от волнения вздымается и опускается ее грудь, прикрытая блузкой, затянутая корсетом. Но они не мешали ему видеть ее тело. Как любил он целовать эти губы, эту грудь! И всю эту женщину – всю-всю-всю! Боже, что делает с нами время! Оно не помогает нам – оно убивает!
– Ты не слушаешь меня! – воскликнула Мария Федоровна. – А между тем это настолько важно…
– Нет, что ты! – выставил, защищаясь, руки открытыми ладонями Алексей Максимович, – и прошлое исчезло, подернулось мертвой материей. – Я все хорошо слышал: и про тупиц, и про труд, и про общество. И все понял, – вяло отбивался Алексей Максимович. – Но это в воображаемом будущем, если оно состоится. А сегодня… Сегодня они истребляют людей, которые могут и готовы благотворно влиять на этих, как ты говоришь, тупиц. Кто же тогда станет влиять на них в направлении добра и любви к ближнему?
– Ненависть пройдет. Человек не может существовать, опираясь на одно из чувств. Возникнут другие обстоятельства, которые потребуют других чувств и поступков. И других людей. Эти обстоятельства возникнут очень скоро. Они уже пробиваются зелеными ростками сквозь чертополох ненависти. Я вижу эти ростки…
– И что от меня требуется? – перебил Горький Андрееву, которая вдруг предстала перед его взором той самой Андреевой, с которой они расстались много лет назад, расстались внешне друзьями, а на самом деле раздираемые глухой ненавистью за то, что последние год или даже два попусту изводили друг друга, пытаясь возродить угасшую любовь.
– Надо послать Ленину новую телеграмму, в которой поддержать ту деятельность, которая вызывает ответную ненависть людей недалеких, думающих только о себе, – закончила Мария Федоровна, незряче глядя в сторону и мысленно кляня бывшего любовника за тупое непонимание действительности.
Все-таки она добилась своего – и в Москву была послана телеграмма от имени сотрудников издательства «Всемирная литература», возглавляемого Горьким: «Безумие ослепленных ненавистью людей пыталось прервать Вашу жизнь, посвященную делу освобождения трудового человечества. Искренне желаем скорейшего выздоровления и сердечно приветствуем».
В этой телеграмме – хотели они того или нет – выплеснулись чувства, раздиравшие их во время разговора. Сотрудники издательства лишь пожимали плечами.
Вечером пришла депеша из Москвы: Горький официально назначается главным редактором издательства «Всемирная литература», а также председателем «Комиссии по оказанию материальной, продовольственной и бытовой помощи деятелям науки и культуры». Андреевой поручено возглавлять театральное дело как в Питере, так и во всей «Северной коммуне». Правда, через некоторое время выяснится, что как Горький, так и Андреева окажутся в зависимости он ближайших родственников Зиновьева, наделенных куда более широкими полномочиями.
Но это – через некоторое время.
А Горького вдруг захватило необоримое желание увидеть поверженного Ленина, услышать его голос. Ему стало казаться, что встреча с Лениным как-то разрешит его проблемы с будущими героями еще ненаписанного романа, что этот роман оправдает его сделки со своей совестью, нынешние метания между несостоявшемся Февралем и жестокой действительностью, возникшей после Октября, И, подогреваемый этими надеждами, он начал поспешно собираться в Москву.
Глава 16
Огромная площадь за настежь распахнутыми воротами Путиловского завода запружена черным людом. В этой черни, как чудом уцелевшие в горелом лесу кустики травы и поникшие цветы, резко выделялись солдатские шинели, выгоревшие на солнце фуражки, пестрые женские платки, синие матросские бескозырки.
Почти посредине площади стоит грузовик, над ним развивается красный флаг, на двух шестах растянуто красное же полотнище с лозунгом: «Даешь Красный Терроръ!» – каждое слово с заглавной буквы. На грузовике топчутся несколько человек; кто-то в сером плаще, с длинными, до плеч, волосами, кидает в толпу, поворачиваясь из стороны в сторону, злые короткие фразы, каждую заканчивая резким взмахом руки с зажатой в ней шляпой. Черная толпа колышется, глухо гудит, оратора почти не слушает, зато слушает угрюмо своих говорунов, ожидая чего-то более важного.
Ермилов потихоньку протискивался поближе к грузовику, ловя на ходу обрывки фраз, иногда останавливаясь и прислушиваясь к разговорам.
– Оно, конечно, стрелять в вождей не по-человечески, – глухим, солидным басом говорил старый рабочий с вислыми усами, окруженный товарищами, – а только хлеба нету, угля нету, деньги не платют – как жить? Для этого, что ль, революцию делали? Опять же – жиды! Эвон сколь в Питер понаехало! И все прут и прут, и всем дай жилье, всем дай паек. А ведут себя как? Ведут себя самым непотребным образом, будто мы и не люди, а хуже свиней. А властя им потакают. Вот от этого самого все и происходит. Правильно я рассуждаю, товарищи?
– Верно! Правильно! – поддержали старика окружавшие его рабочие, судя по одежде, притрушенной мелкой древесной пылью, столяры или модельщики.
Другой, помоложе, с лысой шишковатой головой на длинной жилистой шее, жаловался рыдающим голосом:
– В распределиловку пойдешь, там очередь, а жиды, опять же, без очереди, с черного хода. А кто распоряжается в распределиловке? Опять же жидовские рожи. А где они были, когда казаки полосовали нас шашками, когда мы дрались с юнкерами? Получается, что они тута хозяева, а мы – не пришей кобыле хвост…