Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том. 7 - Иван Гончаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
693
И вдруг Яков уже исполнил, и притом в одно утро, и вон ходит, полный благочестивого веселья. А она обещалась в Киев сходить!
– Как я пойду, силы нет, – говорила она, щупая себя. – У меня и костей почти нет: всё одни мякоти! Не дойду – Господи помилуй!
И точно у ней одни мякоти. Она насидела их у себя в своей комнате, сидя тридцать лет на стуле у окна, между бутылями с наливкой, не выходя на воздух, двигаясь тихо, только около барыни да в кладовые. Питалась она одним кофе да чаем, хлебом, картофелем и огурцами, иногда рыбою, даже в мясоед.
Она пошла к отцу Василью, прося решить ее сомнения. Она слыхала, что добрые «батюшки» даже разрешают от обета совсем, по немощи, или заменяют его другим. «Каким?» – спрашивала она себя на случай, если отец Василий допустит замен.
Она сказала, по какому случаю обещалась, и спросила: идти ли ей?
– Коли обещалась, как же нейти? – сказал отец Василий. – Надо идти!
– Да я с испуга обещалась, думала, барыня помрет. А она через три дня встала. Так за что ж я этакую даль пойду?
– Да, это не ближний путь, в Киев! Вот то-то, обещать, а потом и назад! – журил он, – нехорошо. Не надо было обещать, коли охоты нет…
– Есть, батюшка, да сил нет: мякоти одолели, до церкви дойду – одышка мучает. Мне седьмой десяток! Другое дело, кабы барыня маялась в постели месяца три, да причастили ее и особоровали бы маслом, а Бог, по моей грешной молитве, поднял бы ее на ноги, так я бы хоть ползком поползла. А то она и недели не хворала!
Отец Василий улыбнулся.
– Как же быть? – сказал он.
– Я бы другое что обещала. Нельзя ли переменить?
– На что же другое?
Василиса задумалась.
– Я пост на себя наложила бы: мяса всю жизнь в рот не стану брать, так и умру.
– А ты любишь его?
– Нет, и смотреть-то тошно! отвыкла от него…
Отец Василий опять улыбнулся.
694
– Как же так, – сказал он, – ведь надо заменить трудное одинаково трудным или труднейшим, а ты полегче выбрала!
Василиса вздохнула.
– Нет ли чего-нибудь такого, чего бы тебе не хотелось исполнить – подумай!
Василиса подумала и сказала, что нет.
– Ну так надо в Киев идти! – решил он.
– Если б не мякоти, с радостью бы пошла, вот перед Богом!
Отец Василий задумался.
– Как бы облегчить тебя? – думал он вслух. – Ты что любишь: какую пищу употребляешь?
– Чай, кофий – да похлебку с грибами и картофелем…
– Кофе любишь?
– Охотница.
– Ну так – воздержись от кофе, не пей!
Она вздохнула.
«Да, – подумалось ей, – и вправду тяжело: это почти всё равно, что в Киев идти!»
– Чем же мне питаться, батюшка? – спросила она.
– Мясом.
Она взглянула на него, не смеется ли он.
Он точно смеялся, глядя на нее.
– Ведь ты не любишь его; ну и принеси жертву.
– Какая же польза: оно скоромное, батюшка.
– Ты в скоромные дни и питайся им! А польза та, что мякотей меньше будет. Вот тебе полгода срок: выдержи – и обет исполнишь.
Она ушла, очень озабоченная, и с другого дня послушно начала исполнять новое обещание, со вздохом отворачивая нос от кипящего кофейника, который носила по утрам барыне.
Еще с Мариной что-то недоброе случилось. Она, еще до болезни барыни, ходила какой-то одичалой и задумчивой и валялась с неделю на лежанке, а потом слегла, объявив, что нездорова, встать не может.
– Бог карает! – говорил Савелий, кряхтя и кутая ее в теплое одеяло.
Василиса доложила барыне. Татьяна Марковна велела позвать Меланхолиху, ту самую бабу-лекарку, к которой отправляли дворовых и других простых людей на вылечку.
695
Меланхолиха, по тщательном освидетельствовании больной, шепотом объявила Василисе, что болезнь Марины превышает ее познания. Ее отправили в клинику, в соседний город, за двести верст.
Сам Савелий отвез ее и по возвращении, на вопросы обступившей его дворни, хотел что-то сказать, но только поглядел на всех, поднял выше обыкновенного кожу на лбу, сделав складку в палец толщиной, потом плюнул, повернулся спиной и шагнул за порог своей клетушки.
Недели через полторы Марфинька вернулась с женихом и с его матерью из-за Волги, еще веселее, счастливее и здоровее, нежели поехала. Оба успели пополнеть. Оба привезли было свой смех, живость, шум, беготню, веселые разговоры.
Но едва пробыли часа два дома, как оробели и присмирели, не найдя ни в ком и ни в чем ответа и сочувствия своим шумным излияниям. От смеха и веселого говора раздавалось около них печальное эхо, как в пустом доме.
На всем лежал какой-то туман. Даже птицы отвыкли летать к крыльцу, на котором кормила их Марфинька. Ласточки, скворцы и все летние обитатели рощи улетели, и журавлей не видно над Волгой. Котята все куда-то разбежались.
Цветы завяли, садовник выбросил их, и перед домом вместо цветника лежали черные круги взрытой земли, с каймой бледного дерна, да полосы пустых гряд. Несколько деревьев завернуты были в рогожу. Роща обнажалась всё больше и больше от листьев. Сама Волга почернела, готовясь замерзнуть.
Но это природа: это само по себе не делает, а только усиливает скуку людям. «А вот – что с людьми сталось, со всем домом?» – спрашивала Марфинька, глядя в недоумении вокруг.
Гнездышко Марфиньки, ее комнатки наверху, потеряли свою веселость. В нем поселилось с Верой грустное молчание.
У Марфиньки на глазах были слезы. Отчего всё изменилось? Отчего Верочка перешла из старого дома? Где Тит Никоныч? Отчего бабушка не бранит ее, Марфиньку: не сказала даже ни слова за то, что вместо недели она пробыла в гостях две? Не любит больше? Отчего Верочка не ходит по прежнему одна по полям и роще?
696
Отчего все такие скучные, не говорят друг с другом, не дразнят ее женихом, как дразнили до отъезда? О чем молчат бабушка и Вера? Что сделалось со всем домом?
Марфиньку кое-как успокоили ответами на некоторые вопросы. Другие обошли молчанием.
– Вера перешла оттого, – сказали ей, – что печи в старом доме, в ее комнате, стали плохи, не держат тепла.
– Тит Никоныч уехал унимать беспорядки в деревне.
– Вера не ходит гулять, потому что простудилась и пролежала три дня в постели, почти в горячке.
Марфинька, услыхав слово «горячка», испугалась задним числом и заплакала.
На вопрос, «о чем бабушка с Верой молчат и отчего первая ее ни разу не побранила, что значило – не любит», Татьяна Марковна взяла ее за обе щеки и задумчиво, со вздохом, поцеловала в лоб. Это только больше опечалило Марфиньку.
– Мы верхом ездили, Николай Андреич дамское седло выписал. Я одна каталась в лодке, сама гребла, в рощу с бабами ходила! – затрогивала Марфинька бабушку, в надежде, не побранит ли она хоть за это.
Татьяна Марковна, будто с укором, покачала головой, но Марфинька видела, что это притворно, что она думает о другом или уйдет и сядет подле Веры.
Марфинька печалилась и ревновала ее к сестре, но сказать боялась и потихоньку плакала. Едва ли это была не первая серьезная печаль Марфиньки, так что и она бессознательно приняла общий серьезно-туманный тон, какой лежал над Малиновкой и ее жителями.
Она молча сидела с Викентьевым: шептать им было не о чем. Они и прежде беседовали о своих секретах во всеуслышание. И редко-редко удавалось Райскому вызвать ее на свободный лепет, или уж Викентьев так рассмешит, что терпенья никакого не станет, и она прорвется нечаянно смехом, а потом сама испугается, оглянется вокруг, замолчит и погрозит ему.
Викентьеву это молчание, сдержанность, печальный тон были не по натуре. Он стал подговаривать мать попросить у Татьяны Марковны позволения увезти невесту и уехать опять в Колчино до свадьбы, до конца октября. К удовольствию его, согласие последовало легко
697
и скоро, и молодая чета, как пара ласточек, с веселым криком улетела от осени к теплу, свету, смеху, в свое будущее гнездо.
Бабушка, однако, заметила печаль Марфиньки и – сколько могла, отвлекла ее внимание от всяких догадок и соображений, успокоила, обласкала и отпустила веселой и беззаботной, обещавши приехать за ней сама, «если она будет вести себя там умно».
Райский съездил за Титом Никонычем и привез его чуть живого. Он похудел, пожелтел, еле двигался, и только увидев Татьяну Марковну, всю ее обстановку и себя самого среди этой картины, за столом, с заткнутой за галстух салфеткой, или у окна на табурете, подле ее кресел, с налитой ею чашкой чаю, – мало-помалу пришел в себя и стал радоваться, как ребенок, у которого отняли и вдруг опять отдали игрушки.
Он, от радости, вдруг засмеется и закроется салфеткой, потрет руки одна о другую с жаром или встанет и ни с того ни с сего поклонится всем присутствующим и отчаянно шаркнет ножкой. А когда все засмеются над ним, он засмеется пуще всех, снимет парик и погладит себе с исступлением лысину или потреплет вместо Пашутки Василису по щечке.
Словом, он немного одурел и пришел в себя на третий день – и тогда уже стал задумчив, как другие.