Отверженные - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Обратите внимание, — сказал Курфейрак, беря его за руку, — это улица Платриер, переименованная в настоящее время в улицу Жан-Жака Руссо, потому что лет шестьдесят тому назад здесь жила странная пара. Это были Жан-Жак и Тереза. Время от времени тут рождались маленькие существа. Тереза производила их на свет, а Жан-Жак отправлял их в воспитательный дом.
— Молчите! — резко остановил его Анжолрас. — Я преклоняюсь пред этим человеком. Он отрекся от своих детей, — пусть так, но зато он усыновил народ.
Ни один из этих молодых людей не произносил слова «император». Только один Жан Прувер иногда говорил «Наполеон»; все остальные называли его Бонапартом, а Анжолрас даже произносил «Буонапарт».
Мариус испытывал какое-то смутное удивление, то самое, которое является initium sapientiae[76].
IV. Дальняя комната кафе Мюзен
Один разговор между этими молодыми людьми, при котором Мариус присутствовал и в который изредка вмешивался, произвел на него огромное впечатление.
Дело происходило в дальней комнате кафе Мюзен. В этот вечер собрались почти все друзья «Абецеды». Говорили о том о сем очень шумно, но без увлечения. За исключением Анжолраса и Мариуса, которые молчали, каждый болтал, что приходило в голову. Такая мирная, беспорядочная болтовня бывает во время товарищеской беседы. Это был не только разговор, но и что-то вроде игры. Перебрасывались словами и подхватывали их на лету. Во всех четырех углах разглагольствовали наперебой.
Ни одна женщина не допускалась в эту комнату, кроме Луизон, посудомойки кафе, которая время от времени проходила через нее, направляясь из буфета в «лабораторию».
Грантэр, совсем пьяный, оглашал криком угол, в котором сидел; он во все горло то философствовал, то молол всякую чепуху:
— Я жажду! Смертные, я видел во сне, что с бочкой Гейдельберга приключился удар, что ей приставили дюжину пиявок, и я сам был одной из них. Я хочу пить. Я хочу забыться от жизни. Жизнь — гнусная выдумка. Она продолжается недолго, а не стоит положительно ничего. Жизнь — декорация. Счастье — старая рама, выкрашенная с одной стороны. Экклезиаст говорит: «Суета сует!» Я вполне согласен со старикашкой Соломоном, которого, кстати сказать, и не было на свете. Нуль, не желая показываться совсем голым, рядится в суетность. О суета. Прикрашивание всего громкими словами. Кухня становится лабораторией, плясун — профессором, скоморох — гимнастом, кулачный боец — боксером, аптекарь — химиком, парикмахер — артистом, растиральщик извести — архитектором, жокей — спортсменом, и даже мокрица стала называться каким-то мудреным латинским именем. У тщеславия есть свое лицо и изнанка. Лицо тупоумно — это негр со своими побрякушками. Изнанка глупа — это философ в своем рубище. Я плачу над одним и смеюсь над другим. То, что называется почестями и высоким положением, и даже самая честь и величие — не что иное, как сплав. Цезари делают себе игрушку из человеческого тщеславия. Калигула{366} сделал консулом лошадь. Карл Второй{367} возвел в рыцари филейный ростбиф. Вот и не угодно ли порисоваться между консулом Лошадью и баронетом Ростбифом! Да и действительная ценность людей заслуживает не большего уважения! Прислушайтесь к панегирику, какой сосед расточает соседу. Белое всегда жестоко к белому. Ах, как бы отделала голубку лилия, если бы она могла говорить! Ханжа, расписывающая другую ханжу, ядовитее всякой змеи. Очень жаль, что я неуч, не будь этого, я привел бы вам целую кучу примеров. Но я ничего не знаю. Ум у меня всегда был. Когда я учился у Гро{368}, то, вместо того чтобы пачкать бумагу, крал яблоки. Вот каков я. Но и вы, все остальные, не лучше меня. Наплевать мне на ваши качества, достоинства, совершенства. Каждое достоинство переходит в недостаток. Бережливость граничит со скупостью, щедрость — с расточительностью, храбрость идет рядом с хвастовством, благочестие — с ханжеством. В добродетели столько же дыр, как и в плаще Диогена. Кем восхищаетесь вы — убитым или убийцей? Цезарем или Брутом? Обыкновенно становятся на сторону убийцы. Да здравствует Брут! Он убил. Вот вам и добродетель. Добродетель — пусть так, но вместе с тем и глупость. И у этих великих людей есть свои пятна. Брут, убивший Цезаря, был влюблен в статую мальчика, работы греческого скульптора Странгилиона. Этот скульптор изваял также статую амазонки Эвкнемозы, которую Нерон возил с собою в путешествиях. Странгилион оставил только эти две статуи, примирившие Брута с Нероном. Брут был влюблен в одну из них, Нерон — в другую. Вся история не что иное, как скучное переливание из пустого в порожнее. Один век бесцеремонно крадет у другого. Битва при Маренго — сколок с битвы при Пидне{369}; Толбиак{370} Хлодвига{371} и Аустерлиц Наполеона похожи, как две капли крови. Я не придаю никакой цены победам. Что может быть глупее их! Настоящая слава не в том, чтобы побеждать, а в том, чтобы убеждать. Постарайтесь же наконец доказать хоть что-нибудь! А вы довольствуетесь лишь успехом — какая мелочность! И победой — какое малодушие! Увы, тщеславие и низость завладели всем! Все подчиняется успеху, даже грамматика. Si volet usus[77], - говорит Гораций. А потому я презираю человеческий род. Не попробовать ли нам перейти от общего к частному? Может быть, вы хотите, чтобы я начал восхищаться народами? Какую же страну мы вымрем? Грецию, что ли? Афиняне, эти парижане древности, убили Фокиона{372} — не так же ли, как Колиньи, — и сильно льстили тиранам. В продолжение пятнадцати лет самым важным лицом в Греции был грамматик Филет{373}, такой маленький и тщедушный, что принужден был заливать свинцом подошвы своей обуви, чтобы его не унесло ветром. На главной площади Коринфа стояла статуя, изваянная Силанионом и внесенная в каталог Плинием{374}. Эта статуя изображала Эпистата. А чем прославился Эпистат? Он изобрел croc-en-jambe[78]. Вот вкратце вся Греция и ее слава. Пойдем дальше. Преклоняться мне перед Англией или Францией? Пред Францией — но почему же? Из-за Парижа? Я уже сказал вам свое мнение об Афинах. А почему Англией? Из-за Лондона? Я ненавижу Карфаген. Кроме того, Лондон — столица роскоши, в то же время столица нищеты. В одном только Чаринг-Кроссе ежегодно умирает с голода сто человек. Вот он Альбион. Прибавлю. Кстати, что видел раз англичанку, которая танцевала в венке из роз и в синих очках. Но если я не восхищаюсь Джоном Булем, то, может быть, приду в восторг от брата Джонатана? Нет, мне не по вкусу этот брат-рабовладелец. Отнимите у Англии «время — деньги». Что останется от Англии? Отбросьте «хлопок — король». Что останется от Америки? Германия — патока, Италия — желчь. Или прикажете мне приходить в восторг от России? Положим, Вольтер восхищался ею, но он восхищался и Китаем. Одно и то же явление у всех цивилизованных народов служит предметом удивления для мыслителя. Я говорю про войну. А война, война цивилизованная, заключает в себе все формы разбоя, начиная с грабежа организованных шаек и кончая разбоем индейцев-команчей в горных ущельях. «Ну что же? — пожалуй, скажете вы. — Европа все-таки лучше Азии». Согласен, что Азия — фарс. Однако я не признаю за вами права смеяться по поводу великого ламы, в то время как вы сами благоговеете, невзирая на тонкость вашего вкуса и стремление быть на уровне эпохи, перед мощами и реликвиями только потому, что они принадлежат высочайшим особам, начиная от грязной сорочки королевы Изабеллы и кончая просиженным стулом французского наследного принца. Все это вздор, господа смертные! В Брюсселе пьют больше всего пива, в Стокгольме — водки, в Мадриде — шоколада, в Амстердаме — джина, в Лондоне — вина, в Константинополе — кофе, в Париже — абсента. Вот вам и все полезные сведения. В общем, Париж все-таки одерживает верх. В Париже даже тряпичники сибаритствуют. Диогену было бы так же приятно быть тряпичником на площади Мабер, как и философом в Пирее. Нужно еще добавить, что кабачки тряпичников называются «bibines». Самые известные из них «Кастрюля» и «Бойня». Итак, о кабаки, кабачки, таверны, портерные, bibines тряпичников, караван-сараи калифов, объявляю вам, что я сибарит, что я обедаю у Ришара по сорока су с рыла, что мне нужны персидские ковры для нагой Клеопатры! Где Клеопатра? А, это ты, Луизон? Здравствуй! Здравствуй!..
Так разглагольствовал в своем уголке, в задней комнате кафе Мюзен, пьяный Грантэр, задев по дороге судомойку. Боссюэт, протянув к нему руку, хотел заставить его замолчать, но Грантэр не унялся.
— Долой лапы, орел из Mo! — крикнул он. — На меня не подействует твой жест Гиппократа{375}, отвергающего приношения Артаксеркса{376}. Избавляю тебя от труда укрощать меня. К тому же мне грустно. Что могу я сказать вам? Человек плох, человек безобразен. Да, Бог промахнулся, создав этакую сволочь. Бабочка удалась, человек не удался. Толпа — сборище всяких уродств. Кто ни попадись — все негодяи, a femme[79] рифмуется с infârme[80]. Да, у меня сплин, осложненный меланхолией и ипохондрией, а потому я злюсь, бешусь, зеваю, скучаю, и потому все мне надоело и опротивело. К черту всех!