Отверженные - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Замолчи же наконец, прописное Р![81] — сказал Боссюэт, который обсуждал с кем-то в сторонке трудный юридический вопрос и запутался среди длинной фразы на судейском жаргоне. Вот выдержка из нее:
«…и я, хоть юрист еще неопытный и, так сказать, прокурор-любитель, поддерживаю нижеследующий тезис: согласно обычному праву Нормандии ежегодно в Михайлов день подати уплачивались сеньору всеми и каждым как с свободных от залога, так и с находящихся под запрещением или отданных в долгосрочную аренду земель, а равно с поместий, спорных и свободных от всяких повинностей или же заложенных и принятых в залог…»
Эхо, грустная нимфа… —
затянул Грантэр.
Около него стоял столик, за которым было очень тихо. Лист бумаги, чернильница и перо между двумя рюмками указывали на то, что здесь сочиняется водевиль. Это важное дело обсуждалось вполголоса, и две трудящиеся головы чуть не касались одна другой.
— Начнем с имен. Раз придуманы имена, найдется и сюжет.
— Верно. Диктуй. Я буду писать.
— Господин Доримон.
— Рантье?
— Конечно. Его дочь Целестина.
— …тина. Дальше?
— Полковник Севваль.
— Ну, это слишком избито. Я лучше напишу Вальсен.
Рядом с водевилистами сидела еще пара, которая тоже, пользуясь шумом, говорила тихо. Здесь обсуждалась дуэль. Тридцатилетний старик поучал семнадцатилетнего юношу и описывал, с каким противником ему придется иметь дело.
— Черт возьми! Вы должны остерегаться. Он великолепно дерется на шпагах. У него чистая игра. Он ловко нападает, не пропустит ни одного финта, обладает твердостью руки, пылом, задором, верным выпадом и математической защитой, черт побери! И к тому же он левша.
В противоположном углу от того, в котором сидел Грантэр, Жоли и Багорель играли в домино и толковали о любви.
— Какой ты счастливчик! — говорил Жоли. — Твоя возлюбленная всегда смеется.
— И напрасно. Возлюбленной смеяться не полагается. Это подзадоривает изменить ей. Когда видишь ее веселой, не чувствуешь угрызений совести. Другое дело, если она грустна. Тогда как-то совестно обмануть ее.
— Какой ты неблагородный! Так приятно, когда женщина смеется! И вы никогда не ссоритесь!
— Благодаря условию, которое мы заключили. Вступив в священный союз, мы определили друг другу границы и никогда не переступаем их. Вот почему у нас не нарушается мир.
— Во время мира еще больше уясняешь себе счастье.
— А ты, Жоли? В каком положении твоя ссора с мамзель?.. Ты знаешь, о ком я говорю.
— Она дуется на меня с каким-то жестоким упорством.
— А между тем ты, как влюбленный, мог бы растрогать ее своей худобой.
— Увы!
— На твоем месте я разошелся бы с нею.
— Это легко сказать.
— И сделать. Как ее зовут — кажется, Музикетта?
— Да. Ах, Багорель, это такая прелестная девушка, развитая и всегда мило одетая, с маленькими ручками и ножками, беленькая, пухленькая, с глазами волшебницы. Я без ума от нее.
— В таком случае старайся понравиться ей, будь поэлегантнее, займись костюмом. Купи-ка у Штауба панталоны из английского сукна. Средство недурное и может помочь тебе.
— А как цена? — крикнул Грантэр.
В третьем углу затеялся горячий спор о поэзии. Языческая мифология сцепилась с мифологией христианской. Дело шло об Олимпе, который в силу своего романтизма привлек на свою сторону Жана Прувера, горячо защищавшего его.
Жан Прувер был застенчив только в спокойном расположении духа. Придя в возбужденное состояние, он вспыхивал, как порох, что-то шаловливое примешивалось к его энтузиазму, и он становился в одно и то же время весел и лиричен.
— Не будем оскорблять богов, — убеждал он. — Может быть, боги еще существуют. Юпитер, по-моему, совсем не похож на мертвого. Вы утверждаете, что боги — мечта. Но даже и теперь, когда эти мечты развеялись, природа хранит в себе следы великих языческих мифов. Какая-нибудь гора, например, хоть бы Виньемаль, похожая в профиль на крепость, похожа вместе с тем и на головной убор Кибелы{377}. Никто не докажет мне, что Пан{378} не приходит по ночам играть на душистых стволах ив, затыкая пальцами поочередно то одну, то другую дырочку. И я всегда был убежден, что нимфа Ио{379} и есть причина возникновения водопада Писсеваш[82].
В последнем углу рассуждали о политике. Бранили конституционную хартию Людовика XVIII. Комбферр вяло защищал ее, Курфейрак энергично пробивал в ней брешь. На столе лежал злополучный экземпляр знаменитой хартии Туке. Курфейрак схватил ее и потрясал ею, подкрепляя свои доказательства шелестом бумаги.
— После смерти Франциска Первого{380}, - говорил он, — государственный долг Франции равнялся ежегодной ренте в тридцать тысяч ливров; после смерти Людовика Четырнадцатого он достиг двух миллиардов шестисот миллионов, считая по 28 ливров на марку, что, по словам Демаре{381}, равнялось бы в 1760 году четырем миллиардам пятистам миллионам, а в наше время двенадцати миллиардам. Конституционные хартии, не в гнев будет сказано Комбферру, вредны для цивилизации. Смягчать переходы, ослаблять удар, заставлять народ переходить незаметно от монархии к демократии при помощи конституционных фикций, — все это никуда не годится. Нет, нет! Не следует просвещать народ ложным светом. Принципы обесцвечиваются и бледнеют в вашем конституционном подвале. Не нужно послаблений. Не нужно компромиссов. Я отказываюсь наотрез от вашей хартии. Хартия — это маска, под ней ложь. Народ, принимающий хартию, отрекается от своих прав. Только взятое во всем своем объеме право может считаться правом. Нет, не нужно никаких хартий!
Это происходило зимой; два полена трещали в камине. Соблазн был велик, и Курфейрак не устоял против него. Он сжал в кулаке несчастную хартию Туке и бросил ее в огонь. Бумага запылала. Комбферр смотрел с философским равнодушием, как горело произведение Людовика XVIII, и ограничился лишь тем, что сказал:
— Хартия, превращенная в пламя.
И язвительные насмешки, остроты, шутки, французская живость, английский юмор, дельные и неубедительные доводы — все эти ракеты шумного разговора, поднявшись сразу и перекрещиваясь во всех концах залы, образовали над головами что-то вроде веселой бомбардировки.
V. Расширение горизонта
Столкновение юных умов замечательно тем, что никогда нельзя предвидеть искру или угадать молнию. Что появится сию минуту? Неизвестно. Иногда умиление заканчивается взрывом смеха; иногда шутка влечет за собою серьезное. Настроение зависит от первого попавшегося слова, каких-нибудь пустяков достаточно, чтобы открыть путь неожиданному. Все подчиняется прихоти каждого. Подобные разговоры резко переходят с предмета на предмет, и перспектива внезапно меняется.
Случайность руководит этими беседами.
Серьезная мысль, странно выделившаяся из пустой болтовни, вдруг прорезала шумный беспорядочный спор Грантэра, Багореля, Прувера, Боссюэта, Комбферра и Курфейрака.
Как возникает иногда фраза среди разговора? Почему она как бы подчеркивается в сознании слышавших ее! Никто не решит этого вопроса. Посреди страшного шума Боссюэт вдруг закончил обращенное к Комбферру возражение знаменательным числом:
— Восемнадцатое июня тысяча восемьсот пятнадцатого года: Ватерлоо.
Услышав слово «Ватерлоо», Мариус, облокотившийся на стол, на котором стоял стакан воды, принял руку от подбородка и стал внимательно следить за присутствующими.
— Черт возьми! — воскликнул Курфейрак. — Как это странно! Восемнадцать — число роковое для Бонапарта. Поставьте Людовика впереди, а Брюмер позади, и перед вами вся судьба человека, с той замечательной особенностью, что конец идет по пятам за началом.
Анжолрас, до сих пор не сказавший ни слова, нарушил молчание и заметил, обращаясь к Курфейраку:
— Ты хочешь сказать искупление — за преступлением.
«Преступление!» Этого уж не в силах был вынести Мариус, который и без того был сильно взволнован неожиданным упоминанием о Ватерлоо.
Он встал, не спеша подошел к висящей на стене карте Франции и, положив палец на нарисованный внизу островок, сказал:
— Это Корсика, маленький островок, сделавший Францию такой великой!
Казалось, вдруг пронесся порыв ледяного ветра. Все разговоры смолкли. Все чувствовали, что сейчас начнется что-то.
Багорель, возражая Боссюэту, только что собирался принять свою любимую позу, которой особенно дорожил. Он отказался от твоего намерения и стал слушать.
Анжолрас, голубые глаза которого были устремлены в пространство и, казалось, не видали никого, отвечал, не взглянув на Мариуса: