Идиот - Федор Михайлович Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, довольно, надо торопиться, – заключила она, выслушав всё, – всего нам только час здесь быть, до восьми часов, потому что в восемь часов мне надо непременно быть дома, чтобы не узнали, что я здесь сидела, а я за делом пришла; мне много нужно вам сообщить. Только вы меня совсем теперь сбили. Об Ипполите я думаю, что пистолет у него так и должен был не выстрелить, это к нему больше идет. Но вы уверены, что он непременно хотел застрелиться и что тут не было обману?
– Никакого обману.
– Это и вероятнее. Он так и написал, чтобы вы мне принесли его исповедь? Зачем же вы не принесли?
– Да ведь он не умер. Я у него спрошу.
– Непременно принесите, и нечего спрашивать. Ему, наверно, это будет очень приятно, потому что он, может быть, с тою целью и стрелял в себя, чтоб я исповедь потом прочла. Пожалуйста, прошу вас не смеяться над моими словами, Лев Николаич, потому что это очень может так быть.
– Я не смеюсь, потому что и сам уверен, что отчасти это очень может так быть.
– Уверены? Неужели вы тоже так думаете? – вдруг ужасно удивилась Аглая.
Она спрашивала быстро, говорила скоро, но как будто иногда сбивалась и часто недоговаривала; поминутно торопилась о чем-то предупреждать; вообще она была в необыкновенной тревоге и хоть смотрела очень храбро и с каким-то вызовом, но, может быть, немного и трусила. На ней было самое буднишнее, простое платье, которое очень к ней шло. Она часто вздрагивала, краснела и сидела на краю скамейки. Подтверждение князя, что Ипполит застрелился для того, чтобы она прочла его исповедь, очень ее удивило.
– Конечно, – объяснил князь, – ему хотелось, чтобы кроме вас и мы все его похвалили…
– Как это – похвалили?
– То есть это… как вам сказать? Это очень трудно сказать. Только ему, наверно, хотелось, чтобы все его обступили и сказали ему, что его очень любят и уважают, и все бы стали его очень упрашивать остаться в живых. Очень может быть, что он вас имел всех больше в виду) потому что в такую минуту о вас упомянул… хоть, пожалуй, и сам не знал, что имеет вас в виду.
– Этого уж я не понимаю совсем: имел в виду и не знал, что имел в виду. А впрочем, я, кажется, понимаю: знаете ли, что я сама раз тридцать, еще даже когда тринадцатилетнею девочкой была, думала отравиться и все это написать в письме к родителям и тоже думала, как я буду в гробу лежать и все будут надо мною плакать, себя обвинять, что были со мной такие жестокие… Чего вы опять улыбаетесь? – быстро прибавила она, нахмуривая брови. – Вы-то об чем еще думаете про себя, когда один мечтаете? Может, фельдмаршалом себя воображаете и что Наполеона разбили!
– Ну вот честное слово, я об этом думаю, особенно когда засыпаю, – засмеялся князь, – только я не Наполеона, а всё австрийцев разбиваю[256].
– Я вовсе не желаю с вами шутить, Лев Николаич. С Ипполитом я увижусь сама; прошу вас предупредить его. А с вашей стороны я нахожу, что всё это очень дурно, потому что очень грубо так смотреть и судить душу человека, как вы судите Ипполита. У вас нежности нет: одна правда, стало быть, – несправедливо.
Князь задумался.
– Мне кажется, вы ко мне несправедливы, – сказал он, – ведь я ничего не нахожу дурного в том, что он так думал, потому что все склонны так думать; к тому же, может быть, он и не думал совсем, а только этого хотел… ему хотелось в последний раз с людьми встретиться, их уважение и любовь заслужить; это ведь очень хорошие чувства, только как-то всё тут не так вышло; тут болезнь и еще что-то! Притом же у одних всё всегда хорошо выходит, а у других ни на что не похоже…
– Это, верно, вы о себе прибавили? – заметила Аглая.
– Да, о себе, – ответил князь, не замечая никакого злорадства в вопросе.
– Только все-таки я бы никак не заснула на вашем месте; стало быть, вы, куда ни приткнетесь, так уж и спите; это очень нехорошо с вашей стороны.
– Да ведь я всю ночь не спал, а потом ходил, ходил, был на музыке…
– На какой музыке?
– Там, где играли вчера, а потом пришел сюда, сел, думал-думал и заснул.
– А, так вот как? Это изменяет в вашу пользу… А зачем вы на музыку ходили?
– Не знаю, так…
– Хорошо, хорошо; потом, вы всё меня перебиваете, и что мне за дело, что вы ходили на музыку? О какой это женщине вам приснилось?
– Это… об… вы ее видели…
– Понимаю, очень понимаю. Вы очень ее… Как она вам приснилась, в каком виде? А впрочем, я и знать ничего не хочу, – отрезала она вдруг с досадой. – Не перебивайте меня…
Она переждала немного, как бы собираясь с духом или стараясь разогнать досаду.
– Вот в чем всё дело, для чего я вас позвала: я хочу сделать вам предложение быть моим другом. Что вы так вдруг на меня уставились? – прибавила она почти с гневом.
Князь действительно очень вглядывался в нее в эту минуту, заметив, что она опять начала ужасно краснеть. В таких случаях чем более она краснела, тем более, казалось, и сердилась на себя за это, что видимо выражалось в ее сверкавших глазах; обыкновенно минуту спустя она уже переносила свой гнев на того, с кем говорила, был или не был тот виноват, и начинала с ним ссориться. Зная и чувствуя свою дикость и стыдливость, она обыкновенно входила в разговор мало и была молчаливее других сестер, иногда даже уж слишком молчалива. Когда же, особенно в таких щекотливых случаях, непременно надо было заговорить, то начинала разговор с необыкновенным высокомерием и как будто с каким-то вызовом. Она всегда предчувствовала наперед, когда начинала или хотела начать краснеть.
– Вы, может быть, не хотите принять предложение, – высокомерно поглядела она на князя.
– О нет, хочу, только это совсем не нужно… то есть я никак не думал, что надо делать такое предложение, – сконфузился князь.
– А что же вы думали? Для чего же бы я сюда вас позвала? Что у вас