Голубой Марс - Ким Робинсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вот. Жженая умбра, индийский красный, ализариновый… все это смеси красного и зеленого.
– Интересно! Смеси красного и зеленого. Тебе это ничего не напоминает?
Она взглянула на него.
– Мы говорим о цветах, Сакс, а не о политике.
– Знаю, знаю, но все же…
– Нет, не глупи.
– Но тебе не кажется, что нам как раз нужна смесь красного и зеленого?
– В политическом смысле? Такая смесь уже есть, Сакс. И в этом-то заключается проблема. «Свободный Марс» взяли к себе Красных, чтобы остановить иммиграцию, – вот почему они так успешны. Они собираются вместе и закрывают Марс для землян, а потом у нас опять начнется война с ними. Точно говорю, я уже вижу, что она приближается. Мы снова в нее скатываемся.
– Хм, – проговорил Сакс, словно протрезвев. Он в последнее время не придавал значения политическим процессам в Солнечной системе, но знал, что Майя очень внимательно за ними следила и все сильнее тревожилась – со своим обычным язвительным удовлетворением, какое вызывал у нее приближающийся кризис. Так что, может быть, это было не так плохо, как она думала. Пожалуй, ему стоило в ближайшее время обратить внимание на эту проблему. Но пока…
– Смотри, оно стало индиго, вон, над самыми горами. – Над границей черного виднелась пурпурно-синяя полоса.
– Это не индиго, а королевский синий.
– Но он не может называться синим, если в нем есть примесь красного.
– Не может. Но ведь есть прусская синяя лазурь, кобальтовая синь – в них присутствует оттенок красного.
– Но этот цвет над горизонтом – ни к тому, ни к другому не относится.
– Ты прав, не относится. Он безымянный.
Они обозначили его на своих шкалах. Ls=24°, 91-й М-год, сентябрь 2206-го. Новый цвет. Так прошел еще один вечер.
А позже, одним зимним вечером, они сидели на самой западной скамье, в предзакатный час, и всюду царило спокойствие. Море Эллады напоминало стеклянную тарелку, небо было безоблачным и чистым, ясным, прозрачным, а по мере понижения солнца все погружалось в синеву. Но тут Майя оторвала взгляд от своего никосийского салата и схватила Сакса за руку.
– О боже, смотри! – Она отставила свою бумажную тарелку, и они оба непроизвольно вскочили на ноги, как старики-ветераны, услышавшие национальный гимн. Сакс вмиг проглотил свой гамбургер.
– А-а, – проговорил он и пристально посмотрел. Все было синим – небесно-синим, как на Земле, пропитывающим все и вся, наполняющим их сетчатки и нервные пути у них в мозгах, которые, без сомнения, долго скучали по этому цвету, по дому, покинутому навсегда.
Это были приятные вечера. Дни, однако, становились все более сложными. Сакс бросил изучать недомогания всего тела и сосредоточился только на мозге. Он ощущал, будто разделил надвое бесконечность, но тем не менее трудов, с которыми ему следовало ознакомиться, теперь поубавилось, и ему казалось, что, так сказать, суть проблемы заключалась именно в мозге. В сверхстаром мозге происходили изменения, которые были заметны как при вскрытии, так и при различных сканированиях кровотока, электрической активности, потребления белка и сахара, теплового излучения и прочих косвенных тестах, которые люди придумали на протяжении столетий для изучения мозга, совершающего какую-либо умственную деятельность. Среди наблюдаемых изменений в сверхстаром мозге было отвердение эпифиза, вызывавшее сокращение производимого им мелатонина; и, хотя синтетические мелатониновые добавки включались в антивозрастную терапию, несравненно лучше было бы прежде всего остановить отвердение, которое могло иметь и другие последствия. Также был замечен явный рост числа нейрофибриллярных клубков, то есть скоплений белка, что растут между нейронами, оказывая на них физическое давление – вероятно, аналогичное тому давлению, на которое Майя жаловалась при своих прескевю, – никто не знал наверняка. Кроме того, бета-амилоиды накапливались в церебральных сосудах и во внеклеточном пространстве вокруг нервных окончаний, опять же, затрудняя их функционирование. Пирамидальные нейроны в лобной доле и гиппокампе накапливали кальпаин, что означало, что они становились уязвимыми для притоков кальция, который их разрушал. А это были неделящиеся клетки, такого же возраста, что и сам организм, так что разрушения оказывались необратимыми, как те, что Сакс перенес при своем инсульте. Тогда он потерял значительную часть мозга и теперь не любил об этом думать. Также молекулы в этих неделимых клетках могли утратить способность заменять себя, и это было меньшим, но существенным с течением времени ухудшением. Вскрытия людей, умерших от резкого спада в возрасте свыше двухсот лет, постоянно показывали значительное отвердение эпифиза в сочетании с повышенным уровнем кальпаина в гиппокампе. А гиппокамп и уровень кальпаина, как правило, присутствовали в некоторых современных моделях работы памяти. И такая связь выглядела любопытно.
Но все это бездоказательно. Нельзя было решить задачу, просто читая литературу. Но эксперименты, которые могли что-то прояснить, нельзя было провести практически, учитывая невозможность получить доступ к живому мозгу. Можно было убивать кур, мышей, крыс, собак, свиней, лемуров и шимпанзе, можно было убивать особей любого существующего вида, резать мозги их зародышей и эмбрионов, но так и не найти то, чего искал, – потому что просто вскрытия недостаточно, чтобы найти ответ. Как и недостаточно сканирования живых особей: интересующие его процессы были либо слишком мелкими, чтобы наблюдать их с помощью сканирования, либо более комплексными, либо более комбинаторными – а скорее, и то, и другое, и третье сразу.
И все же кое-какие эксперименты и вытекающее из них моделирование позволяли сделать некоторые предположения – например, накопление кальпаина, похоже, изменяло характер мозговых волн. Этот и другие факты наводили Сакса на мысли относительно дальнейших исследований. Он начал углубляться в литературу о влиянии уровней кальций-связывающих белков, о кортикостероидах, о потоках кальция в пирамидальных нейронах и об отвердении эпифиза. Как оказалось, все это производило синергические эффекты, которые могли повлиять и на память, и на работу мозговых волн в целом, да и на все ритмы организма, включая сердечный.
– У Мишеля были проблемы с сердцем? – просил он у Майи. – Может, у него путались мысли – даже самые важные?
Майя пожала плечами. Мишеля к этому времени не было уже год.
– Не помню.
Это беспокоило Сакса. Майя казалась отчужденной, ее память ухудшалась с каждым днем. Даже Надя никак не могла ей помочь. Сакс все чаще встречал ее у обрыва, это была их привычка, которая нравилась обоим, хоть они и никогда этого не обсуждали; они просто сидели, ели еду из лавки, смотрели на закат и прикладывали к небу свои цветовые шкалы, стараясь обнаружить новые цвета. Но если они не находили к ним примечаний, которые сами там оставляли, то никто из них не был уверен, видели ли они эти цвета раньше или нет. Сакс сам уже чувствовал, что провалы в памяти случались у него чаще, примерно от четырех до восьми раз в день, хотя точно он не знал. У него всегда был наготове диктофон на искине, который активировался голосом, и, вместо того чтобы пытаться описать полную нить своих рассуждений, Сакс лишь проговаривал несколько слов, которые, как он надеялся, дадут ему ключ к восстановлению всего хода мыслей. И вечерами он садился и с опаской и с надеждой прослушивал то, что искин записал в течение дня. В основном это были мысли, которые он помнил, но изредка он слышал, как говорил что-то вроде: «Синтетический мелатонин может оказаться лучшим антиоксидантом, чем естественный, значит, свободных радикалов не хватает» или «Viriditas – это фундаментальная загадка, которая никогда не впишется в единую теорию». Он не помнил, как говорил это, и часто даже не понимал, что бы это могло значить. Но иногда эти заявления наводили на размышления, а до их значений можно было докопаться.
И он продолжал бороться. И снова видел, четко, как в студенческие годы, как прекрасно устроена наука. Она, несомненно, была одним из величайших достижений людского духа, выдающимся храмом разума, непрерывно развивающимся, как эпичная симфоническая поэма в тысячу стансов, творимая всеми вместе в безмерном и бессрочном соавторстве. Писалась поэма на языке математики, который, похоже, был языком самой природы: иначе не объяснить потрясающую привязанность природных феноменов к предельно сложным и точным математическим выражениям. В этом удивительном семействе языков их песни охватывают различные воплощения реальности, в разных областях науки, каждая из которых имела свою стандартную модель для объяснения мира. Их собирали на том или ином расстоянии от физики элементарных частиц в зависимости от уровня и масштаба их исследования, так что существовала надежда, что все стандартные модели могли объединиться в более крупную целостную структуру. Модели эти представляли собой нечто вроде кунианской парадигмы, только в реальности (парадигмы-то были лишь образцами для моделирования), более гибкие и разнообразные, диалогический процесс, в котором тысячи умов объединяются на протяжении столетий, так что такие личности, как Ньютон, Эйнштейн или Влад, становятся не обособленными гигантами общественного восприятия, но высочайшими пиками великой горной гряды, – так, Ньютон сам пытался объяснить, будто стоит на плечах гигантов. Научный труд, по сути, был делом совместным и брал истоки еще до рождения современной науки, в доисторические времена, как настаивал Мишель, и сопровождался непрерывным стремлением к пониманию.