Голубой Марс - Ким Робинсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас, конечно, он имел сложную структуру и ни один живой человек не был способен охватить его целиком. Но это следовало лишь из его великого объема, а удивительный расцвет этой структуры в принципе не был непостижимым, и человек по-прежнему мог бродить по этому храму, понимая картину хотя бы в целом, и выбирать, что изучать глубоко, что поверхностно, какой делать вклад самому. Сначала нужно было выучить диалект языка, имеющий отношение к выбранной области, что само по себе было трудной задачей, особенно в случае теории суперструн или каскадного рекомбинантного хаоса, и только потом можно было проштудировать сопутствующую литературу и, если повезет, найти синкретический труд какого-нибудь автора, кто долго проработал в самом авангарде и мог дать связный ответ о состоянии дел в его области для новичков. Этот труд, к которому большинство действующих ученых отнесутся с пренебрежением, назывался «серой литературой» и рассматривался как уход или снижение активности самого синкретика, но тем не менее зачастую представлял значительную ценность для тех, кто приходил в область со стороны. Благодаря общим обзорам, позволяющим взглянуть на картину с высоты (ведь авторы писали их, сидя где-то на тусклых брусьях стропил), можно было перейти на журналы и рецензируемую самими учеными «белую литературу», где описывались новейшие исследования, можно было читать статьи и сводки и быть в курсе того, кто над чем сейчас работал. Все так общедоступно и наглядно… И над каждой научной проблемой работала группа людей, они находились на рубеже, – самое большее несколько сотен человек, и часто в их числе имелась ключевая группа синкретиков и инноваторов, которых было не более дюжины на всех планетах, – они придумывали новые разновидности своих диалектов, чтобы выразить новые знания, спорили над выводами, предлагали новые пути исследований, раздавали друг другу задания в лабораториях, встречались на конференциях, посвященных конкретным темам, – общались всеми возможными способами. И так в лабораториях и на конференциях, где люди, понимавшие друг друга, вели между собой диалоги, ставили эксперименты и размышляли над их результатами, дело продвигалось вперед.
И вся эта колоссальная сочлененная конструкция стояла открытая, среди белого дня, доступная каждому, кто желал присоединиться, кто хотел и умел работать. Здесь не было секретов, не было закрытых дверей, и если каждая лаборатория и каждая отрасль вела какую-то политику, то это была просто политика, которая не могла повлиять на саму конструкцию, на их математически выстроенную систему понимания феноменов мира. Поэтому Сакс всегда верил в науку, и ни анализы социологов, ни даже проблемный опыт терраформирования Марса не могли пошатнуть его убеждения. Наука была социальной конструкцией, но она также была – что особенно важно – отдельным пространством, связанным с одной лишь реальностью, и в этом заключалась ее красота. Краса есть правда, как писал поэт, думая о науке. И это было действительно так: поэт оказался прав (хотя иногда поэты ошибаются).
И Сакс передвигался по огромному зданию науки со знанием дела, уверенный в себе и местами вполне довольный.
Но он начал понимать, что при всей красоте и силе науки проблема биологического старения была, пожалуй, чересчур сложна. Не настолько, чтобы навсегда остаться нерешенной, но достаточно, чтобы ее нельзя было решить за одну жизнь. На самом деле вопрос, насколько сложной она была, еще оставался открытым. Современное понимание материи, пространства и времени было неполным, и могло случиться так, что им придется всегда обращаться к метафизике, как, например, при рассуждениях о космосе перед Большим взрывом или частицах размерами меньше струн. С другой стороны, мир мог постепенно поддаваться новым объяснениям, пока весь (по крайней мере, от струн до космоса) не окажется однажды внутри великого храма. Впрочем, этого могло и не случиться. Следующие тысячи лет или около того расставят все по местам.
А пока он испытывал по несколько провалов в день. И иногда страдал одышкой. Иногда его сердце, казалось, билось слишком учащенно. Он плохо спал по ночам. И Мишель был мертв, поэтому значения некоторых вещей становились расплывчатыми, и он сильно нуждался в помощи. Когда он пытался думать обо всем на уровне значений, то ему начинало казаться, будто он бежит наперегонки. И он, и все остальные, особенно ученые, работающие над этой проблемой, – они все пытались обогнать смерть. Выиграть забег и разгадать одну из величайших загадок, объяснить необъяснимое.
А однажды, сидя с Майей на скамье после очередного дня, проведенного перед экраном, и думая об обширности этого всевозрастающего крыла храма, он понял, что эту гонку ему не выиграть. Человеческому виду это когда-нибудь, может, и удастся, но до этого, похоже, еще далеко. Впрочем, и неудивительно, он и так это знал, всегда знал. Обозначение крупнейшего проявления проблемы не скрыло от него ее глубины: «резкий спад» был не более чем названием – неточным, чересчур упрощенным, ненаучным. Но в то же время – как и «Большой взрыв» – попыткой если не понять, то хотя бы сократить и наполнить его реальность. В данном случае проблемой была просто смерть. А учитывая природу жизни и времени, такая проблема была не из тех, что мог бы по-настоящему решить живой организм. Отсрочить – да, решить – нет.
– Реальность сама смертна, – проговорил он.
– Конечно, – согласилась Майя, наслаждавшаяся видом заката.
Ему нужна была проблема полегче. Как отсрочка, шаг к чему-то более сложному или просто к тому, что было ему по силам. Например, память. Борьба с провалами – эта проблема стояла прямо перед ним, готовая к изучению. Его память требовала помощи. И работа над этой проблемой могла даже пролить свет на резкий спад. Даже если и нет, он все равно должен попробовать этим заняться, и неважно, насколько это сложно. Так или иначе, им всем суждено умереть, но, по крайней мере, они могли сделать это, сохранив воспоминания.
И бросив изучение резкого спада и старения, он переключился на проблему памяти. Все-таки он был всего лишь смертным.
Последние труды о памяти предполагали множество путей дальнейшего изучения. Этот рубеж науки несколько касался тех знаний, благодаря которым Сакс сумел (частично) справиться с последствиями инсульта. Что и неудивительно, ведь память – это запоминание знаний. Вся наука о мозге стремилась, прежде всего, к пониманию сознания. Но при всем этом прогрессе сохранение и обращение к воспоминаниям оставались неподатливыми ключевыми вопросами, которые пока так и не удавалось в полной мере понять.
Зато выявлялись некоторые особенности, и их становилось все больше. Тому способствовали случаи на практике: многие из древних страдали от разного рода проблем с памятью, а вслед за ними шло многочисленное поколение нисеев, которые видели проявление проблемы у этих стариков и сами надеялись их избежать. Так что память была темой злободневной. Сотни и даже тысячи лабораторий подходили к ней то так, то этак, и в результате многие аспекты проблемы становились ясны. Сакс сам, в своем привычном стиле, погрузился в непрерывное чтение на несколько месяцев и к концу этого срока мог рассказать, в общих чертах, как была устроена память. Хотя в итоге, как и остальные ученые, работавшие над данной проблемой, столкнулся с недостатком понимания основ – сознания, материи, времени. И достигнув этой точки, Сакс не видел, как улучшить или укрепить память. Им нужно больше знаний.
Теория, впервые предложенная Дональдом Хеббом в 1949 году, не только не была опровергнута, но и считалась основным принципом: заучивание меняло в мозге некоторое физическое свойство, и затем это измененное свойство каким-то образом кодировало выученный факт. Во времена Хебба считалось, что физическое свойство (энграмма) имеет место примерно на синаптическом уровне, а поскольку синапсов могут быть сотни тысяч на каждый из десяти миллиардов нейронов в мозге, то получалось, что мозг был способен вместить около 1014 бит информации, – и в то время это казалось логичным объяснением человеческого сознания. А поскольку охватить такой объем было по силам компьютеру, то вскоре на недолгое время вошла в моду тема сверхмощного искусственного интеллекта, как и «машиноморфизм» в версии той эпохи, вариант антропоморфизма, в котором мозг рассматривался как нечто вроде мощнейшей машины. Благодаря исследованиям XXI–XXII веков, однако, стало ясно, что мест для энграмм как таковых не существует. Немало экспериментов, с помощью которых их пытались найти, потерпели неудачу – включая тот, где крысам удаляли разные участки мозга после того, как они выучивали какое-то задание, но ни один участок не оказался существенно важным. Провалившиеся эксперименты показали, что память располагалась «всюду и нигде», что вело к аналогии между мозгом и голограммой, хотя это было даже глупее аналогии с машинами, – но ученые были в тупике и хватались за все подряд. Более поздние эксперименты прояснили ситуацию, и стало очевидно, что все сознательные действия совершались на уровне гораздо более малом, чем даже нейронный; Сакс ассоциировал это с общей миниатюризацией внимания науки, которая наблюдалась на протяжении двадцать второго столетия. И выйдя на эти малые уровни, они начали исследовать цитоскелеты нейронов, которые представляли собой внутренние ряды микротрубочек с белковыми мостиками между ними. Эти микротрубочки были полыми и состояли из тринадцати столбиков тубулиновых димеров – округлых, в форме арахиса, белковых пар, каждая размером 8×4×4 нанометров, существовавших в двух разных конфигурациях в зависимости от своей электрической поляризации. Таким образом, димеры служили возможным выключателем предполагаемых энграмм, но были настолько малы, что на электрическое состояние каждого из них в результате взаимодействия Ван-дер-Ваальса влияли окружающие димеры. И всякого рода сообщения могли проходить по столбикам микротрубочки и соединяющим их белковым мостикам. А совсем недавно был сделан шаг к еще большей миниатюризации: каждый димер содержал около 450 аминокислот, которые могли сохранять информацию, изменяя свою последовательность. Столбики же, что содержались внутри димеров, оказались крошечными нитями воды в упорядоченном состоянии, или так называемой вицинальной воды, – и она могла передавать квантово-когерентные колебания по всей длине трубочки. В результате многочисленных экспериментов над живыми обезьяньими мозгами с применением всевозможных миниатюрных приборов было установлено, что, пока сознание думает, последовательности аминокислот меняются, тубулиновые димеры во многих местах меняют конфигурацию, микротрубочки перемещаются, иногда увеличиваются в размерах, а на гораздо большем уровне дендритные шипики также растут и образуют новые соединения, в некоторых случаях непрерывно изменяя синапсы, в некоторых – нет.