Колосья под серпом твоим - Владимир Короткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тысячи глаз, ничего не подозревая, смотрели на солдат и готовились слушать.
Ударили громы. Улицами потянулся дым. Было несколько сотен раненых. Кое-кто скончался в госпитале. Получилась маленькая ошибочка.
Дальнейшего бунта не произошло. У обезоруженных людей не было вождя. Великие паны изменили им, и день 8 апреля навсегда поселил в сердцах простых людей гнев и недоверие.
Так произошло в Варшаве.
* * *– Как же оно там было? – задумчиво повторил Валуев.
– Узнаем, – сказал Муравьев.
Они молчали. Лиловый свет из-за штор делал цвет лица шефа трупным.
– Бунт, – сказал Муравьев. – И смотрите, чтоб он не зацепил Белоруссию. Я эту публику знаю. Сам когда-то, во время последнего восстания, могилевцам могилой пригрозил и угомонил их. Счастье, что тогда не поднялись мощные белорусские роды да мужики. Был там такой "красный князь-карбонарий" – Загорский-Вежа. Смотрел на нашу свалку свысока, как сам пан бог: "Ну-ну, мол, шевелитесь". А я об одном молил: хоть бы все эти Загорские, Ракутовичи да другие не восстали.
Не восстали тогда. Но с того времени многое изменилось. Все эти господа Чернышевские, Страховы, Добролюбовы спят и видят во сне симпатичненьких братьев белорусов. Филиал герценовской конторы. Обрадовались возможности образовать еще и отдельную белорусскую национальность. На пустом месте такое намерение не взрастает. Литература у них, у белорусов, своя появилась, кружки, ученые свои. Скоро появятся и свои коммунисты-демократы. А значит, придется стрелять. И потому я за себя спокоен, даже при нынешней благодарности за мою верную службу.
– Я понимаю вас, – сказал Валуев.
– Этот сброд раньше поставлял нам аристократов, теперь будет поставлять мятежников.
Валуев не дал понять, что смертельно оскорблен, и решил, что он это Муравьеву припомнит. Шеф не мог не понимать, что сказал страшную бестактность. Он не мог не знать о происхождении самого императора и его, Валуева. Романовы происходили из белорусского рода Кобыл. Он, Валуев, происходил от белорусского боярина Вола, который перебежал на службу к московским князьям еще перед Куликовской битвой: обидели, не мог по худородству рассчитывать на успех.
Валуев вспомнил анонимную шутку (он предполагал, что сказал это Хрептович из министерства иностранных дел): "Вот выслужится он, погодите, будут Вол и Кобыла в одной упряжке".
Не стоило так шутить. Шутник был убежден в своей безопасности: знал, что такое никто не осмелится донести царю.
Валуев знал: слово – страшное оружие. Он сам не задумался уничтожить репутацию министра иностранных дел Нессельроде одним словом: "Родился от германских родителей, в Лиссабонском порту, на английском корабле, крещен по англиканскому обряду". Канцлер в самом деле был неблагодарной скотиной: тридцать девять лет заправлял иностранными делами империи, да так и не удосужился выучить хотя бы слово по-русски.
И все же Муравьеву не стоило так шутить.
Подчиненный еще не привык к тому, что никто больше не ненавидит друг друга, как коллеги по служению одной империи, одной идее, одной личности.
О своем происхождении директор никогда не забывал. И потому, что происходил оттуда, не любил старого гнезда, как иногда выскочка не любит хаты, где родился. И чувствовал, что и государь не любит Белоруссию за то же самое. Местная аристократия слишком свидетельствовала против его худородства. Он подсознательно мстил за это земле, откуда вышел, хотя и не признался б в этом даже себе. Потому Валуев тоже хотел для этой земли дальнейшего зла. А это зло могли остановить лишь уступки, и Валуев позднее чинил всяческое зло с ненавистью и рвением ренегата.
Он с радостью подумал, что Муравьеву, хотя и временно, лететь кувырком. Он знал, как не одобрял император на государственном заседании 9 февраля действий Муравьева, который вместе с графом Строгановым проголосовал, чтоб "вольные" крестьяне, вступая в брак, просили на то разрешения у помещиков: "Не так деньги, как честь". И ясно, что государь едва не накричал на них. В брачном вопросе уступить легче, чем в земельном. Не хватало еще цепляться за такую чепуху! И без того обкорнали реформу до неузнаваемости.
"Ах, и хорошо будет, когда он полетит!" И Валуев с улыбкой вспомнил, как князь Орлов (статная фигура, суровый облик, но двигаются только руки и голова, а туловище, как каменное torso, в креслах, а взгляд иногда умный, а иногда блуждает, словно у сумасшедшего) сказал про Муравьева:
– Он умнее всех их, но смотрит то вперед, то назад, то по сторонам, лишь бы только себе не навредить.
Муравьев между тем лепетал слова, которые ничего не выражали, кроме раздражения:
– Министры. Плутяги… Хотя бы Чевкин… Il n'est pas considere; il a de 1'esprit; il est bossu. Cette araignee a une constitution dans sa bosse [171].
И хотя считать министров конституционалистами было несправедливо в высшей степени, Валуев рассмеялся.
– А Рибопьер? – ворчал Муравьев.- Не Рибопьеры они, а Робеспьеры.
"Э, – подумал Валуев, – да ты ниже всякой критики".
А про себя решил, что на рауте у великой княгини скажет о нем (а возможно, и в дневник запишет, чтоб знали о его доброжелательности) приблизительно так: "Бедный Михаил Николаевич. Плохо ему приходится. Где прежний апломб и прежняя уверенность в успехе всеподданных докладов?"
Это возвысит его, Валуева, и убедит всех в его беспристрастности и нейтральности.
Было уже одиннадцать, а в двенадцать начиналось заседание Государственного совета. Они двинулись к выходу. Валуев передал обычные светские сплетни, чтоб шеф не заметил озабоченности.
– Сегодня ко мне заезжал военный министр [172]. Он, пожалуй, более красный, чем брат. Во всяком случае, более желчный. Я ему сказал, что нельзя объявлять освобождения на масленицу, когда все пьяные. Знаете, каков был ответ?
– Каков?
– "Так что же, казне и откупщикам будет больше дохода".
…Теперь они ехали в одной карете. Карета подчиненного катилась пустой за каретой шефа.
Валуев смотрел в окно. На перекрестке пришлось на минутку остановиться. Мимо кареты шли прохожие. Двое из них привлекли его внимание. Один – мужественной и возвышенной красотой. Второй, пониже – ассиметричными глазами на тяжеловатом лице.
Глаза их встретились. И прохожие не отвели своих, пока карета не тронулась.
"Совсем юные, – с неожиданным беспокойством подумал Валуев. – Но какие глаза! Какая мужественная и неспокойная красота у одного! И какое страшное в своей целостности, способное на все лицо у второго…"
Он был физиономистом и часто раздумывал над лицами встречных.
"У-у, какие глаза!"
…
– Кто такой? – спросил у Кастуся Загорский.
– Не знаю. Какой-нибудь мерзавец. А вот у спутника его – вот это лицо! Словно гиена. Хотел бы я знать, кто это.
– Идем, брат. Нас ожидают.
Они ускорили шаг.
* * *Валуев ходил по приемной, ожидая, когда его вызовут с отчетом по сельскому хозяйству. Оп знал, что государь сейчас начинает заседание краткой речью, в которой напоминает о предыдущих фазах крестьянского вопроса и повторяет требование, чтоб дело рассмотрели без промедления.
И хотя он знал, что потом прочтет черновик этой речи, ему было неприятно и утешало только то, что скоро он, Валуев, будет сидеть среди членов Совета, а для некоторых эта возможность на днях окончится, и потому ему, Валуеву, лучше, потому что для него все еще впереди.
Валуев знал: ожидать еще долго, не меньше, чем до пяти-шести часов, и скучал. Временами, проходя мимо двери, слышал голоса. Ага, Муравьев придерживается своего. Не научился ничему. Как, наверно, холодно смотрит на него император. Валуев улыбнулся.
…Анненков… Фонтан слов. Он как будто жалуется. Рассказывает что-то о саратовском помещике из севастопольских героев:
– Севастопольский герой, ваше величество. Ему предстоит выдать замуж дочь, а проект редакционных комиссий сделает из него нищего.
Кому теперь дело до саратовских помещиков. Олух! А сорок пять человек, кроме государя, в том числе три великих князя и принц Ольденбургский, слушают его лепет.
Вот сейчас выступает граф Блудов. Удивительно, как он не уснул. На докладах всегда спит. Председатель Совета, президент академии, бывший член "Арзамаса". А propos de вотчинной полиции, ваше высочество, это дворянство подносит вам розгу и кнут для избиения мужиков. Смотрите сами…
Обсуждают, обсуждают, обсуждают. Вот вопрос о норме наделов и о том, что надо их утвердить законодательно. Говорят, говорят, – господи, какая скука! Наконец осилили: тридцать голосов "за", пятнадцать – "против".
И вдруг сверху донесся странный тупой треск. За ним, двумя секундами позже, еще. Треск был такой, словно кто-то клиньями раскалывал дерево. Содрогнулся потолок. Встревоженный Валуев пошел к лестнице и начал подниматься наверх. Снизу, обгоняя, спешили дежурный офицер, красавец с белыми волосами, и двое караульных. Упало что-то в гербовом зале. Валуев подошел к двери и остановился, потрясенный. Вдоль паркета протянулась трещина, выбитые дубовые планки паркета разлетелись далеко по полу.