Госпожа Бовари. Воспитание чувств - Гюстав Флобер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она с полным знанием дела приготовляла все необходимое для перевязок, давала ему пить, ловила его малейшие желания, двигалась совершенно неслышно и смотрела на него нежными глазами.
Фредерик навещал его каждое утро в течение целых двух недель; как-то, когда он заговорил о самоотверженности Ватназ, Дюссардье пожал плечами:
— Ну, нет! Это не бескорыстно!
— Ты думаешь?
— Я в этом уверен! — ответил Дюссардье, не желая распространяться.
Она была так предупредительна, что приносила ему газеты, в которых прославлялся его подвиг. Эти похвалы как будто досаждали ему. Он даже признался Фредерику, что его беспокоит совесть.
Может быть, ему следовало стать на сторону блузников; ведь, в сущности, им наобещали множество вещей, которых не исполнили. Их победители ненавидят республику, и к тому же с ними обошлись очень жестоко. Конечно, они были неправы, однако не совсем, и честного малого терзала мысль, что, может быть, он боролся против справедливости.
Сенекаль, заключенный в Тюильри, в подвале под террасой[223] со стороны набережной, не знал этих сомнений.
Их было там девятьсот человек, брошенных в грязь, сбитых в кучу, черных от пороха и запекшейся крови, трясущихся в лихорадке, кричащих от ярости; а когда кто-нибудь из них умирал, труп не убирали. Иногда, вдруг услышав выстрел, они решали, что их сейчас всех расстреляют, и бросались к стене, потом снова падали на прежнее место, и одуревшим от страдания людям чудилось, будто все это какой-то кошмар, зловещая галлюцинация. Лампа, висевшая под сводчатым потолком, была как кровавое пятно, а в воздухе кружились зеленые и желтые огоньки, загоравшиеся от испарений этого склепа. Опасаясь эпидемии, назначили особую комиссию. Председатель только начал спускаться, как уже бросился назад, в ужасе от трупного запаха и зловония нечистот. Когда заключенные подходили к отдушинам, солдаты национальной гвардии, стоявшие на часах, пускали в ход штыки, кололи их наудачу, чтобы не дать им расшатать решетку.
Эти солдаты были безжалостны. Те, кому не пришлось участвовать в сражениях, хотели теперь отличиться. Это был разгул трусости. Мстили сразу и за газеты, и за клубы, и за сборища, и за доктрины — за все, что уже целых три месяца приводило в отчаяние, и равенство, несмотря на свое поражение (как будто карая своих защитников и насмехаясь над врагами), с торжеством заявило о себе, тупое, звериное равенство; установился одинаковый уровень кровавой подлости, ибо фанатизм наживы не уступал безумствам нищеты, аристократия неистовствовала точно так же, как и чернь, ночной колпак оказался не менее мерзок, чем красный колпак. Общественный разум помутился, как это бывает после великих бедствий. Иные умные люди после этого на всю жизнь остались идиотами.
Дядюшка Рокк стал очень храбр, чуть ли не безрассуден. Вступив в Париж 26-го с отрядом из Ножана, он не пожелал идти с ним назад и присоединился к национальной гвардии, расположившейся лагерем в Тюильри, а теперь был очень доволен, что его поставили часовым со стороны набережной, у террасы. Тут, по крайней мере, эти разбойники были в его власти! Он наслаждался, думая об их неудаче, об их унижении, и не мог удержаться от ругани.
Один из них, белокурый длинноволосый подросток, приник лицом к решетке и просил хлеба. Г-н Рокк приказал ему замолчать. Но юноша жалобно повторял:
— Хлеба!
— Откуда я тебе возьму?
К решетке приблизились другие заключенные, с всклокоченными бородами, с горящими глазами; они толкали друг друга и выли:
— Хлеба!
Дядюшка Рокк возмутился, что не признают его авторитета. Чтобы испугать их, он стал целиться, а тем временем юноша, которого толпа, напирая, подняла до самого свода, крикнул еще раз:
— Хлеба!
— Вот тебе! Получай! — сказал дядюшка Рокк и выстрелил.
Раздался страшный рев, потом все затихло. На краю кадки осталось что-то белое.
После этого г-н Рокк отправился домой; на улице Сен-Мартен у него был дом, где он держал квартирку для себя на случай приезда, и то обстоятельство, что во время мятежа был испорчен фасад этого строения, немало способствовало его свирепости. Теперь, когда он снова взглянул на фасад, ему показалось, что ущерб он преувеличил. Поступок, только что им совершенный, умиротворил его, словно ему возместили убытки. Дверь ему отворила его собственная дочь. Первым делом она сообщила, что ее обеспокоило слишком долгое его отсутствие; она боялась, что с ним случилось несчастье, что он ранен.
Подобное доказательство дочерней любви умилило старика Рокка. Он удивился, как это она отправилась в путешествие без Катрины.
— Я послала ее сейчас по делу, — ответила Луиза.
И она осведомилась о его здоровье, о том, о сем; потом равнодушно спросила, не случилось ли ему встретить Фредерика.
— Нет! Нигде, ни разу!
А путешествие она совершила только ради него.
В коридоре послышались шаги.
— Ах, извини!..
Катрина Фредерика не застала. Его уже несколько дней не было дома, а близкий его друг г-н Делорье находился в провинции.
Луиза вернулась, вся дрожа, не в силах сказать ни слова. Она хваталась за мебель, боялась упасть.
— Что с тобой? Да что с тобой? — вскрикнул отец.
Она жестом объяснила, что это пустяки, и сделала большое усилие, чтобы прийти в себя.
Из ресторана, помещавшегося напротив, принесли обед. Но дядюшка Рокк пережил слишком сильное волнение. «Это не может так быстро пройти», — и за десертом с ним сделалось нечто вроде обморока. Скорее послали за врачом, тот прописал микстуру. Потом, уже лежа в постели, г-н Рокк попросил укрыть его как можно теплее, чтобы пропотеть. Он вздыхал, охал.
— Спасибо тебе, моя добрая Катрина! А ты поцелуй твоего бедного папу, моя цыпочка! Ох, уж эти революции!
Дочь журила его за то, что он так волнуется, даже заболел, а он ответил:
— Да, ты права! Но уж я не могу! У меня слишком чувствительное сердце.
IIГоспожа Дамбрёз сидела у себя в будуаре между племянницей и мисс Джон и слушала старика Рокка, повествовавшего о тяготах военной жизни.
Она кусала губы, ей словно было не по себе.
— Ах, не беда! Пройдет! — И любезным тоном сообщила: — У нас обедает сегодня ваш знакомый, господин Моро.
Луиза встрепенулась.
— Еще кое-кто из наших близких друзей, между прочим Альфред де Сизи.
И она стала расхваливать его манеры, его внешность и, главное, его нравственность.
В речах г-жи Дамбрёз было меньше лжи, чем она думала: виконт мечтал жениться. Он говорил это Мартинону, присовокупив, что нравится м-ль Сесиль, что он в этом уверен и что родные согласятся.
Отваживаясь на такое признание, он, очевидно, располагал благоприятными сведениями о ее приданом. А Мартинон подозревал, что Сесиль — незаконная дочь г-на Дамбрёза, и, вероятно, было бы весьма неплохо на всякий случай просить ее руки. Этот смелый шаг представлял и опасность; поэтому Мартинон до сих пор держал себя так, чтобы не оказаться связанным; кроме того, он не знал, как избавиться от тетки. Услышав признание Сизи, он решился и переговорил с банкиром, который, не видя никаких препятствий, только что сообщил об этом г-же Дамбрёз.
Появился Сизи. Она встала ему навстречу.
— Вы нас совсем забыли… Сесиль, shake hands.[224]
В ту же минуту вошел Фредерик.
— Ах, наконец-то отыскались! — воскликнул дядюшка Рокк. — Я на этой неделе три раза был у вас вместе с Луизой.
Фредерик упорно избегал их. Он сослался на то, что все дни проводит у постели раненого товарища. К тому же он был занят множеством дел; ему пришлось выдумывать разные истории. К счастью, стали съезжаться гости: сперва г-н Поль де Гремонвиль, дипломат, встреченный на балу, затем Фюмишон — промышленник, консервативные взгляды которого в свое время возмутили Фредерика; за ними появилась герцогиня де Монтрей-Нантуа.
Но вот из передней послышались два голоса. Один из них говорил:
— Я в этом уверена!
— Дражайшая, дражайшая! — отвечал другой. — Бога ради, успокойтесь!
То были г-н де Нонанкур, старый франт, мумия, намазанная кольдкремом, и г-жа де Ларсийуа, супруга префекта, служившего при Луи-Филиппе. Она вся дрожала, ибо сейчас слышала, как на шарманке играют польку, являющуюся условным знаком для мятежников. Многих тревожили подобные же фантазии: эти буржуа верили, что люди, скрывающиеся в катакомбах, намерены взорвать Сен-Жерменское предместье; из подвалов неслись какие-то шумы, за окнами происходили подозрительные вещи.
Однако все постарались успокоить г-жу де Ларсийуа. Порядок восстановлен. Бояться больше нечего: «Кавеньяк спас всех нас!» И как будто ужасов восстания было недостаточно, их еще преувеличивали. На стороне социалистов было двадцать три тысячи каторжников, никак не меньше!