Исповедь гипнотезера - Владимир Леви
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что?
— Да не знаю сам. Повеситься охота.
— Я те дам.
— Серьезно.
— Я тебя сам повешу, давно собираюсь.
Вижу, что серьезно. Не настолько, чтобы класть в клинику, но лечить надо. Переменился, голос стал надтреснутым. И весь он притушенный какой-то или придушенный. И я знаю, на этот раз у него ни дома, ни на работе, ни в сердечных делах ничего не переменилось к худшему, все в полном порядке. Эта штука, депрессия, в нем самом, и это меня не удивляет.
(Что-то подобное было две или три весны назад, когда он тоже сник, скис на некоторое время без всяких видимых причин, но все незаметно само собой обошлось.)
— Ясно, доктор.
Он покладист. Он всегда был покладист, за исключением эпизодических вспышек взбалмошного упрямства. С ним всегда легко поладить и договориться. Вот и сейчас, я уверен, он не обидится, если узнает себя в этом портрете под другим именем, он поймет, что мне это надо, и этого довольно. Я не должен ему объяснять, что и себя при случае использую, что нельзя упускать экземпляры. А он экземпляр: классический кречмеровский синтонный пикник. (Сейчас расскажу, что это такое.) И притом он чертовски нормальный человек, настолько нормальный, что это иной раз меня раздражает, и я, причисляющий себя к средним по кречмеровской шкале, рядом с ним иногда чувствую себя почти шизофреником.
— При этом ты недалек от истины, — острит он, или что-нибудь в этом духе. — Так что я там, говоришь, пикник?
Когда он садится в кресло, это целая поэма, это непередаваемо, это очаровательно, это вкусно. Как он себя размещает, водружает и погружает! Но сейчас, квелый, он и садится не так.
«Пикник» — это «плотный», «синтонный» — «созвучный». Плотный и созвучный.
Конечно же, он толстяк, добродушный толстяк особой породы. Особенность породы состоит в чрезвычайной органичности, естественности полноты. Женщина-пикник — это пышка или пампушка. Такие толстяки толсты как-то не грубо, они толстые, но не жирные, тонкой фактуры. Даже при очень большой тучности пикник сохраняет своеобразное изящество, может быть, потому, что руки и ноги остаются сравнительно худощавыми — впрочем, не всегда, но у Мишки именно так. Голова объемиста, кругла, с наклонностью к лысине, шея коротка и массивна, широкое мягкое лицо с закругленными чертами. У пикников не бывает длинных, тонких, хрящевато-острых носов! А если нос такой — это уже не совсем пикник.
Когда я увидел портрет Кречмера, умершего несколько лет назад, я понял, кто был первым изученным экземпляром.
Комплекция пикника крайне изменчива, он может быть даже худощав и все же оставаться пикником. Мой Мишка сбросил в армии двадцать три килограмма, то ли от напряжения, то ли от прибалтийского климата: ел он там раза в три больше, чем дома. Вернувшись, потерял аппетит, но за пару месяцев восстановил свой центнер.
Главная же причина столь странного изящества, несомненно, заключается в особого рода двигательной одаренности. Движения синтонного пикника округлы, плавны и согласованны, хотя в них нет мелкой точности. Он действительно легко несет свой вес: позы целесообразны, непринужденно меняются, осанка естественна, хотя, может быть, и недостаточно подобрана; речь хорошо модулирована, с разнообразными, выразительными интонациями (среди них немало превосходных артистов).
Соответственный вид имеет и почерк (это показал в специальном исследовании наш психиатр Жислин) — плавный, равномерный, слитный, с волнистыми линиями и закругленными буквами, с сильными колебаниями нажима: видно, что мышечный тонус меняется быстро и своевременно, и вместе с тем чувствуется поток, единое, связное течение. Такой «циклоидный» почерк был у Баха, Гёте, Пушкина, Дгома-отца, Куприна… Ну и Мишка попал в эту компанию. Правда, у него в буквах чересчур много зазубрин и каких-то неоконченных хвостов, но этому легко найти объяснение: он учится на заочном, и у него вечно что-нибудь не сдано. А может быть, виноват и комплекс неполноценности, который у него, безусловно, есть.
Но что же такое в конце концов синтонность?
Это сложное понятие и весьма важное. В общем-то никто толком не знает, что это такое, хотя синтонного человека определить легко. Кречмер, как и в другом, поступил тут сообразно собственному темпераменту: бросил отличный термин, чуть копнул и помчался дальше, а вы додумывайте.
Психиатры обычно называют синтонными тех, с кем легко общаться. Такой человек легко настраивается на вашу волну или вы на его. Трудно понять, от чего это зависит, но в присутствии синтонного человека вы чувствуете себя легко и естественно, точно так же, как и он в вашем. Контакт будто на подшипниках, никакой напряженности, и даже вроде настроение улучшается. Вы только что познакомились, но он вас давно знает, а вы его, у вас понимание с полуслова и без всякой фамильярности, хоть за гладкостью этой может не стоять ровнехонько ничего.
Может быть, это просто антитеза занудства. Предельная синтонность — это, кажется, и есть обаятельность. Впрочем, нет, обаяние — свойство иного порядка. Но это и не простая легкость, не быстрота реакции, а именно что-то лично направленное. Можно быть синтонным и в медленном, флегматическом темпе. Предсказуемость? Да, пожалуй. И именно приятного свойства. Какое-то особое ощущение взаимопонимания, может быть (и скорее всего), не соответствующее действительности…
Так вот, Кречмер решил, что среди людей синтонных часто попадаются пикники, а среди пикников — синтонные, хотя такое сочетание ни в коей мере не обязательно. И эти самые синтонные пикники часто имеют наклонность к циклотимии… Или так: родители, оба или один, яркие пикники, никакой циклотимии, но она прослеживается у потомков, хоть они и не отличаются пикническим сложением. Или у пикников рождаются не пикники, но синтонные. Словом, какое-то тяготение. И опять непонятное.
Что же мой Мишка?
Дадим немного продольного измерения.
В детстве он был худеньким, востроносым и не особенно добродушным; временами это был даже маленький дьяволенок; собрал, например, однажды ораву сверстников-первоклашек, чтобы отлупить «профессора» из своего же класса, который стал потом его любимым другом. Это был поступок, рожденный завистью: «профессор» был какой-то инакомыслящий, рисовал зверюшек.
Класса с пятого, однако, Мишка начал быстро расти, толстеть и добреть. Однокашники — въедливая мелюзга, — заметив это, начали его поддразнивать и, видя, что отпора нет, стали доводить, пока не распсихуется, и тогда — спасайся, кто может: гнев его был страшен, кулаки тяжелы. С одним таким доводилой, которого все боялись, с Ермилой-третьегодником, он три раза серьезно стыкался и три раза пускал ему кровь из носу. Это была безраздельная победа. Мишку стали после этого больше уважать, но доводить не перестали, только делали это еще изощреннее: например, били сзади «по оттяжке», поди узнай кто, или стреляли из рогатки в ухо. Уж очень соблазнительным он был козлом отпущения.
Тут бы ему в самый раз стать озлобленным, раздраженным, угрюмым, так нет: он все добрел, толстел и, несмотря на все измывательства, становился общительнее и симпатичнее. Все словно отскакивало от него, злопамятства никакого: отлупив обидчика на одной перемене, на следующей он мог за него заступиться, и крепко.
Но вот измывательства наконец прекратились, мелюзга подросла. В девятом и десятом это уже общий любимец, большой толстый Мишка, душа-парень. У него два-три очень близких друга, которым он искренне предан, но вообще-то он знает всех и все знают его, потому что он очень хороший парень. И любит он всех, почти всех, кого знает, и знает всех, кого любит, и любит не всех вообще, а каждого в отдельности. Каждого он каким-то необъяснимым образом понимает, с каждым находит не то что общий язык, а какую-то общую тональность, иногда вызывая этим глухую ревность у бывшего «профессора», который в те времена был совсем не таков.
Завидовать Мишка уже не умеет (потом опять научится), а радоваться чужому успеху мастер, и тайну хранит, хоть и трепло. Он поразительно участлив, живет делами друзей, каждому, не колеблясь, спешит на выручку, не думая о себе, и, когда надо, в ход идут его здоровенные кулаки.
Учится он слабо из-за расхлябанности и лени, всегда масса глупейших ошибок в диктантах, но способный, схватывает на лету, некоторые экзамены сдает блестяще. Чтобы хорошо учиться, ему не хватает честолюбия и этой чудовищной способности отличников концентрировать внимание на том, что неинтересно, внушая себе, что это интересно.
Для меня и сейчас загадка — это столь неожиданное, стихийное проявление человеколюбия, пусть примитивного, но такого действенного и земного. (Правда, со школьных лет оно претерпело некоторые метаморфозы.) Ведь он имел полные основания вырасти и самовлюбленным, черствым эгоцентриком: младший ребенок в семье, над которым беспрерывно кудахтали мама, няня, сестра. Слепая любовь могла другого испортить, но ему она вошла в кровь и плоть. Его школьный комплекс неполноценности сказался, я полагаю, лишь в том, что в десятом классе он пошел в секцию бокса; боксировал он смело, но не хватало резкости и быстроты, прогресса не было, и он оставил это занятие.