Исповедь гипнотезера - Владимир Леви
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Речь — невнятно-бормочущая, тихая и монотонная или деревянно-громкая, типа «книжного чтения»; иногда вдруг резко меняется регистр, делаются странные паузы и ударения. Молчание — в момент, когда ожидается слово, слово — когда кажется, что его не будет.
Позы — однообразны, меняются редко, но резко. Походка — скованная, неуклюжая, со слабым участием рук и туловища, или окрыленно-нервозная, стремительная, остро-четкая, с наклоном, с вывертом; особенно причудлив бег. Естественной закругленности, обобщенной целесообразности синтонного пикника нет и в помине. И это при том, что шизоиды, особенно астенического телосложения, превосходят всех на свете пикников своей ручною умелостью. Мелкие, точные движения им удаются явно лучше. Среди них попадаются настоящие виртуозы тонкой работы — в научном ли эксперименте, в технике, в живописи или в игре на инструменте. А вот певцов и эстрадников мало, можно сказать, нет.
Почерк шизоидов либо чрезвычайно отчетливый и акуратный, с раздельными буквами, либо причудливый и неправильный, неуверенно-детский, словно прижимающийся к бумаге; либо, наконец, «окаменелый». Очень часты зубчатые, острые линии. Шизоидный почерк был у Лермонтова, Ницше, Шумана, Скрябина, Аракчеева, Суворова — диапазон, как видим, более чем широк.
При умеренной шизотимности (а иногда и при шизофрении) все это может быть выражено слабо или совсем отсутствовать. Основное и здесь проявляется в личном общении. Незнакомый или малознакомый человек, а в ярких случаях и знакомый и самый близкий (при том, что сам он средний, в средней ситуации) никогда не чувствует себя с шизотимиком так просто и непринужденно, как с циклотимиком. Ощущаются дистанция, напряженность, синтонностыо и не пахнет, хотя с обеих сторон могут прилагаться самые искренние усилия…
Ожидание неожиданного? Шизоид может быть даже чрезмерно общительным, и, однако, чего-то в этой общительности недостает. Или что-то лишнее? Когда он старается одолеть свою замкнутость, получается замкнутость наизнанку, самовыворачиванье, способное лишь расширить круг одиночества. «Обычный человек чувствует вместе с циклотимиком и против шизотими-ка».
ТРЕТИЙ ЛИШНИЙ
(Письмо в книге)
Перо запнулось. О тебе мне труднее писать, чем о твоем антиподе:…он проще, ты неожиданнее… «Астеник и неврастеник» — узнал? Когда-то ты сам, со своей загадочной усмешкой, рассказал мне об этой дефиниции врача из военкомата. А я говорил тебе и еще раз повторю тупо, но со знанием дела, что ты честный (ты любишь это слово, однажды сказал, что витамины — одна из немногих честных вещей в медицине) — честный шизоид.
Видишь ли, тут две стороны: тобой я доказываю необходимость шизоидности, а шизоидностью — необходимость тебя, необходимость, в которой ты никогда не переставал сомневаться. Не пеняй же, что я авторски посягнул на тебя, да еще пришпиливаю к типологии. Наоборот — отшпиливаю. Шизоиды — гениальное племя, рождающее чудесных чудовищ. Не будь его, человечество не узнало бы, что такое нестадный, таинственный, истинный человек.
(Только что из кабинета вышел твой шарж, с бредом отношения, бледный, высокий, а-ля Эль Греко, в свои двадцать два полновесно несчастный и одинокий.
— Я питаю антипатию к человечеству, потому что оно на девяносто девять процентов состоит из внушаемых идиотов, доступных любой пропаганде. Каждый из них, если ему шепнут на ухо, готов встать и убить меня. Скажите, бывает ли при мании величия мания преследования?
— Почти обязательно.)
…В первый раз увидел тебя на лестнице нашего института, на первом далеком курсе. Сутулый, с вдохновенно запрокинутой головой, отрешенный, с загадочной тонкой улыбкой, немного растерянной, и только бледные молодые прыщики на нобелевском лбу да гордый отблеск золотой медали в глазах выдавали, что ты наш ровесник. В тебе было уже что-то академическое, так о тебе и говорили: «Уже сложившийся ученый». Ты себя таковым не считал (и не считаешь), но в то время или чуть позже появилась заметка в молодежном журнале, где ты подавался как юная звезда микробиологии с внешностью человека, который ничем, кроме спорта, не интересуется.
Уже тогда я сказал себе, что эмоционально ты иностранец, и даже песни под гитару — чудесные! — ты высылаешь себя исполнять, это ты и не ты. Какое-то время я был твоим переводчиком…
Самую захудалую столовую твое появление превращает в таверну; сигарета в твоей руке обретает кинематографическую нелепость.
Диалог с тобой замечательно взвешен, изумительно напряжен.
Телефонный звонок.
Ты:
— Здравствуй… Я:
— Привет…
— Я опять проявляю навязчивость.
— Да ну почему же? Рад тебя слышать и буду рад видеть.
(Ловишь в моем тоне нотки формальной вежливости, чтобы вонзить их в себя: микробред отношения. Чувствуя это, акцентирую теплоту. Ты слышишь: фальшь, заминка, но перешагиваешь.)
— Как ты живешь?
(Банальные слова говоришь редко, но так ароматно, так первозданно и целомудренно, в такой неповторимой тональности… Никто, кроме тебя, никогда этого не произносил.)
— Я живу так-то.
— Желание увидеть тебя достигло апогея. (Выражение совершенно шизоидное. От смущения.)
— У меня тоже. (Сфальшивил или нет? Микродостоевщина. Кажется, все в порядке. Настраиваюсь на волну. Хочу видеть.)
Ты мог стать врачом высочайшей квалификации, но никогда — врачом для больного, для этого в тебе слишком велико тяготение к общему. Вкус к частностям у тебя совсем в другой плоскости. Теория, конечно, теория, роскошь игры представлений. Уйдя от практики, ты поступил честно.
Не мог без иммунологии, теперь она не может без тебя. Да, ты превратился в налаженную машину по перемалыванию фактов в концепции, концепций — в эксперименты и снова факты. Ты проклинаешь человеческие мозги. Но в тебе живет эстетическое чутье мысли.
Ты любишь идею, музыку дела, тебе нужны идеи идей, музыка музык. А я предсказываю тебе открытие (так же, как тогда, в кризисе, предсказал новую встречу, помнишь?..).
Своеобразием ты производишь, конечно, неотразимо странное впечатление. Между тем, ты один из самых душевно здоровых людей, которых я знаю. Астеник и неврастеник, ты при всех шатаниях-сомнениях мужествен и внутренне ориентирован. Ты ко мне шел за стержнем, а он в тебе, ты не знал, что меня одариваешь.
Но тебе трудно, как иностранцу, даже переводчику с тобой нелегко.
Однажды, помнишь, когда у обоих нас дела были неважные, мы холостяцки ночевали у тебя. Ты был рассеянно-добр, где-то витал. У тебя изумительно легкий сон, почти без дыхания, в странной позе — парение на животе в обнимку с подушкой. Таким же легким было с утра наше молчание. Вдруг несколько слов — и мы галактически далеки…
Что произошло тогда, мне до сих пор непонятно: набежала туча, заволокло. Наверное, в моих словах или тоне ты в тот момент почуял что-то пошлое, ординарное; со мною так вполне могло быть, а ты этого никогда не допустишь, ты за версту обходишь границы суверенитета чужой личности. Зеркальная проекция собственной чрезмерной чувствительности. Ни тени фамильярности, тонкая стеклянная перегородка…
Общаясь с тобой, попадаешь в высокогорный климат, и наступает миг, когда приходится спуститься, побродить по болоту, растянуться на траве, отдышаться, отвести душу, побыть невоспитанным, без запросов. Ты вежливо страдаешь. Почему так трудно тебя с кем-нибудь совместить? Вот приходит еще кто-то, и все заклинивается. Кому-то надо уходить подобру-поздорову. Циклотимик через одного друга-приятеля попадает в целую компанию, мы же с тобой в тесной клетке, к нам нельзя впускать никого. Правда, «третий лишний» этот не исключителен, это, пожалуй, закон: даже в равносторонних треугольниках дружбы каждая сторона чуть-чуть лишняя по отношению к двум другим; может быть, это напряжение и поддерживает. С «третьего лишнего» начинается океанская одинокость толпы.
«В одаренных шизотимических семьях, — писал Кренмер, — мы иногда встречаем прекрасных людей, которые по своей искренности и объективности, по непоколебимой стойкости убеждений, чистоте воззрений и твердой настойчивости превосходят самых полноценных циклотимиков; между тем, они уступают им в естественной теплой сердечности в отношении к отдельному человеку, в терпеливом понимании его свойств».
Но ведь ты добр, ты доверчив, ты можешь простить невероятное, ты нежно внимателен, ты, как японец, неистощим в изобретении утонченных радостей. Никто, как ты, не умеет быть благодарным, боготворить. Но горячего проникновения от тебя ждать не приходится, это не твое; когда ты себя к этому понуждаешь, получается что-то неблагоутробное. В отношении к женщине первозданно чист (отнюдь не будучи ни моралистом, ни импотентом), звереешь в присутствии пошляка. Но вжиться в женские джунгли…