Достоевский in love - Алекс Кристофи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петров сел у ног Федора и заявил, что ему удобно. Он помог Федору намылиться и вымыл его «ножки», как он назвал их. Вокруг них в унисон вздымались и падали пятьдесят веников, пока крестьяне до одури хлестали себя среди пара. Крики и лязг цепей. Протискиваясь друг мимо друга, арестанты иной раз путались в цепях и с руганью падали в жидкую грязь. На распаренных спинах выступали рубцы от каждого полученного в прошлом удара плетью или палкой, и все казались вновь израненными. Мне пришло на ум, что если все мы вместе будем когда-нибудь в пекле, то оно очень будет похоже на это место. Я не утерпел, чтоб не сообщить эту догадку Петрову; он только поглядел кругом и промолчал[144].
Но время шло, и я мало-помалу стал обживаться. С каждым днем всё менее и менее смущали меня обыденные явления моей новой жизни. Происшествия, обстановка, люди – всё как-то примелькалось к глазам. Примириться с этой жизнью было невозможно, но признать ее за совершившийся факт давно пора было. Дико любопытные взгляды каторжных уже не останавливались на мне так часто. По острогу я уже расхаживал как у себя дома, знал свое место на нарах. Регулярно каждую неделю ходил брить половину своей головы. Я чувствовал, что работа может спасти меня: чаще быть на воздухе, каждый день уставать, приучаться носить тяжести. Зато и доставалось же мне сначала от каторжных за любовь к работе, и долго они язвили меня презрением и насмешками[145]. Но я не смотрел ни на кого. Однажды он проснулся около двух часов ночи от тихого, сдержанного плача. Маленький седенький старичок лет шестидесяти, раскольник, арестованный за поджог православной церкви, сидел на печи и читал молитвы из рукописной книги. Время от времени он бормотал: «Господи, не оставь меня! Господи, укрепи меня! Детушки мои малые, детушки мои милые, никогда-то нам не свидеться!» Не могу рассказать, как мне стало грустно[146].
Первое действительное отступление от заведенного порядка произошло на Пасху, когда каторжане провернули целую операцию, чтобы добыть контрабандную водку. Сперва им нужно было найти посредника – солдата или девку, – который приобретет водку (и неизбежно разбавит ее). Затем контрабандист из острога придет на указанное место с промытыми бычьими кишками, наполнит их водкой и попытается незаметно обвязаться ими – и, возможно, возьмет с собой несколько копеек на случай, если понадобится умаслить охрану. Это было рискованное мероприятие; конечно же, контрабандист за свои заботы немного отпивал и разбавлял оставшееся. Арестанты месяцами откладывали деньги ради удовольствия испить разбавленной водки на традиционных праздничных гуляниях. Этот день еще задолго до своего появления снился бедному труженику и во сне, и в счастливых мечтах за работой и обаянием своим поддерживал его дух на скучном поприще острожной жизни. За чашку вина платится впятеро, вшестеро больше, чем в кабаке. Можно представить себе, сколько нужно заплатить денег, чтоб напиться![147]
На второй день Пасхи небо было синим, солнце теплым и ярким (но в душе моей было очень мрачно)[148]. Арестантов освободили от работы, и конвойные предоставили их самим себе. Многие уже были пьяны; по всему острогу то и дело возникали драки. Непотребные песни, игра в карты… Один или два раза даже обнажались ножи. Огромный татарин по имени Газин, избитый до потери сознания шестью другими арестантами, лежал на нарах, прикрытый своим тулупом. Он едва подавал признаки жизни. Все это до болезни истерзало меня. Я пробрался на свое место, против окна с железной решеткой, и лег навзничь, закинув руки за голову и закрыв глаза. Я любил так лежать: к спящему не пристанут, а меж тем можно мечтать и думать[149]. И все же он не был в безопасности, лежа на спине: майор иногда врывался в казарму по ночам, и если замечал кого-то спящим на правом боку или навзничь, на следующий день наказывал. (Он решил отчего-то, что Христос спал только на левом боку.)[150] Лежа в окружении кричащих крестьян, Федор внезапно вспомнил, как ему почудился крик «Волк!» в Даровом, вспомнил, как утешал его добрый крепостной Марко. Вспомнил все до мельчайших подробностей, вплоть до того, насколько материнским жестом Марко коснулся его щеки. Вам много говорят про воспитание ваше, а вот какое-нибудь этакое прекрасное, святое воспоминание, сохраненное с детства, может быть, самое лучшее воспитание и есть. И даже если и одно только хорошее воспоминание при нас останется в нашем сердце, то и то может послужить когда-нибудь нам во спасение[151].
Следующие несколько дней Федору становилось все хуже. От праздничной еды – жидкой каши с едва заметной каплей жира – у него начался ужасный понос, суставы ног воспалились. Однажды утром он был слишком болен, чтобы идти на работу, и остался лежать на нарах, когда остальные уже вышли на утреннюю смену. Как назло, тут же с инспекцией явился майор. Он пришел в бешенство, обнаружив Федора в казарме, и приказал его высечь. Дежурный офицер попытался объяснить, что тот болен, но майор и слышать ничего не хотел. Солдат послали собрать шпицрутены, подготовка шла полным ходом, когда прибыл сам комендант, полковник де Граве, и все отменил. Он даже отчитал майора за попытку высечь больного арестанта.
Вскоре после праздников я сделался болен и отправился в наш военный госпиталь[152]. Он с трудом мог объяснить, что значит «сделался болен», настолько серьезным был приступ: конвульсии, пена изо рта и скачущий пульс. Все началось с ауры, неприятной спутанности мыслей и ощущений, будто могучая сила сминала само время. Но это было только предвестие грядущих тревог. В следующее мгновение будто сам дьявол вонзился в позвоночник, но Федор был уже не в себе. Он застыл и упал на землю, на голову и спину, его мускулы ритмично и болезненно сжимались спазмами. Он бился на полу казармы, как гальванизированная лягушка. Очнулся в луже нечистот, отчасти собственных.
Больница находилась в длинном и узком одноэтажном здании, окрашенном желтой краской, где-то в половине версты от крепости. Доктора там были очень добрыми и прикладывали изрядно усилий, чтобы все поверхности держать чистыми, хотя постели все равно были полны клопов. Другие пациенты заметили, что Федор принес собственный чай – единственную позволяемую им себе роскошь, за редким исключением мяса, когда он не в силах был выносить щи. Кто-то предложил