Том 1. Романтики. Блистающие облака - Константин Паустовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Плюньте вы на этих кретинов, — лениво посоветовал Семенов. — Налейте лучше рому в чай.
— Наташа у вас сегодня что-то очень сурова, — сказал Роговин и дернул за ухо Бобку, белого песика с черным пятном на носу. — Что это с вами?
— Ничего, — ответила Наташа. — Максимов рассказывал тут о своем бродяжничестве.
— Вы его только послушайте. У меня на море морская болезнь, а у него — черт знает что: и фрегаты, и жемчуга, и летучий голландец.
Наташа покраснела.
Пришла подруга Наташи, Нина, светловолосая полная девушка.
Ее дед сидел в заваленных пряжей амбарах Черкасского переулка и при свете лампады у кованых киотов считал купоны и ассигнации. Ее отец ворочал делами широко и смело, председательствовал на промышленных съездах, был благодушен, неутомим, издавал свою газету и одевался, как англичанин.
Нина курила, любила подолгу смотреть в глаза, носила серый шелк.
Она предложила нам билеты в театр. Мы шумно спустились на улицу и после отчаянного торга с извозчиками, — Роговин обвинял их в том, что они нанюхались кокаину, — пошли пешком. Извозчики неслись за нами, обгоняя друг друга, хлестали лошадей и наперебой кричали:
— Ваша светлость, пожалуйте!
Роговин сдался, и мы сели. Я ехал вместе с Наташей. У Никитских ворот, в ярком свете фонарей я взглянул на ее тонкий профиль.
С этого вечера я полюбил Москву.
Окраины
До встречи с Хатидже я ничего не боялся. Мне нечего было терять. Я жил ожиданием. Чувства прошлого у меня не было.
Теперь временами мне страшно. Я боюсь потерять Хатидже. Я боюсь ее хрупкости. Жизнь проходит слишком быстро. Я боюсь, что у меня не хватит сил создать себя, что я слишком беден для любви. Я боюсь повседневной работы, и лица многих людей уже не годятся для встреч, — они разламывают день надвое, мешают мне думать.
Весной начинается тоска. Она тянет меня в дождливые дни бродить по улицам, где я не могу встретить ни одного знакомого. В Садовниках, на Щипке, в Марьиной роще, кроме тощих баб и множества детей, я никого не встречаю. Мне никого не надо. Я становлюсь больным в своем одиночестве.
Давно уже я привык встречать тоску, как неизбежное, и бросил попытки искать ее причины, ее начала и концы. Боль приходит, как сон. Когда тоска — хорошо писать. Когда не пишешь, ищешь боли. Перерождается душевная ткань, гранулирует, как рана.
Роговин стал очень молчалив. Семенов часто пьет. Наташа возбуждена и радостна. Их радость, запои и молчаливость — от этой тоски, которой нет имени.
Это нечто большее, чем тоска. Она бьет в сердце, как сырой стремительный ветер. Человек перерастает себя. Будущее бродит в нем началом свежести, блеска, совершенно особого восприятия мира.
Иногда я ощущаю на самом пределе сознательного сотни непередаваемых вещей, желаний, образов. Ум не в силах понять и охватить это. Сквозь его бесплодие и вялость я все чаще слышу требовательные упругие толчки новой воли.
По утрам я часто уезжаю на пароходе по Москве-реке на Воробьевы горы. На маленьких пароходах бывает всегда пусто — ездят только мальчишки, молочницы и огородники из Хамовников и Живодерной слободки.
Однажды я позвонил в редакцию и сказал, что болен. Я целый день слонялся по городу, шел переулками, чтобы никого не встретить. Над водой стоял дым. У Бабьегородской плотины прачки полоскали белье, синька и мыло плыли замысловатыми узорами. На Болоте я взял билет и сел, дожидаясь парохода. Я читал Уайльда. Голуби топтались под ногами. Пахло нефтью, сеном и яблоками. В розовом дыму сверкала и звонила Москва. Синие тени ползли от облаков. Пестрая шаль города выцветала, загоралась и играла солнцем. Вдруг зашумели голуби, и кто-то закрыл мне рукой глаза:
— Наташа, бросьте!
— Почему вы узнали?
— По перчатке и потому, что вы — единственная, кого я знаю в Москве.
— Я шла по Кадашевской набережной и увидела вас. Голуби окружали вас стаей и чего-то ждали. Вы их кормили?
— Нет.
— Куда вы едете?
— На Воробьевы горы.
— Едем. У меня сегодня нет репетиции.
На палубе она рассказала о своем театре. Каждое лето они уезжают всей труппой в Евпаторию, там у них клочок земли и хибарка из камня с брезентовым верхом. Они ловят рыбу, грузят на пароходы соль, загорают.
Я часто видел теперь Наташу, но никогда не мог отделаться от легкого смущения. Глаза у нее были подведены, блестели, тугие серые чулки обтягивали высокие ноги, она часто улыбалась и трогала меня за руку.
— Вы ни разу не были в нашем театре?
— Нет.
— Завтра пойдемте. Приходите вечером, я принесу вам билет.
Пароход жалобно свистнул и заработал винтом. Со дна взрывами подымалась черная грязь. Мальчишки на берегу заулюлюкали и стали кидать в рулевого щепками.
— Я вам покажу, байстрюки, — свирепо крикнул рулевой.
За Стрелкой вышли на реку, десятки лодок ринулись к пароходу — покачаться на волнах. Голые мальчишки хватались за борта. Пароходик отчаянно свистел, рулевой ругался, от воды шел гам, смех, крики.
— Я единственная, кого вы знаете, — сказала Наташа, и в глазах ее сверкнуло солнце. — Это не похоже на вас. По-моему, вы авантюрист. Я люблю говорить с вами. Неужели там, у моря, у вас нет ни одной знакомой женщины? Море, штормы, портовые города, все это прекрасная обстановка для любви.
— У моря есть.
— Поэтому в Москве вы ни на кого не смотрите? Правда?
— Если хотите, правда.
— Я единственная, кого вы знаете в Москве, но вместе с тем я — не единственная; любопытно, правда? — сказала она, помолчав, и засмеялась. — Какая у вас книга?
Она взяла книгу, быстро перелистала и бросила за борт. Рулевой оглянулся. Мальчишки с гамом бросились ловить книгу, один схватил ее в рот и поплыл за пароходом. Черный огородник с решетом посмотрел на Наташу и сказал весело:
— Ну, нравная. Книга-то чем виновата?
— Зачем вы бросили?
— Так… Загадала, — если потонет, то да, если мальчишки поймают, то нет.
— Кидай, оголец! — кричал рулевой мальчишке. Пароход замедлил ход. Пассажиры висели на бортах. — Кидай, докинешь!
Мальчишка изловчился и бросил. Книга упала у самого борта и медленно пошла ко дну.
— Потопла, царствие небесное, — сказал огородник. — Чудеса с этим пароходом ездить. Всегда какой-нибудь случай. Вчера бабу с молоком перевернули, сейчас книжку утопили.
— Максимов, — сказала Наташа и отвернулась от меня. — Не сердитесь. Последние дни я делаю много глупостей. Я сегодня же достану вам такую книгу. Это вышло так… я сама не знаю.
— Пустое.
В книге было последнее письмо Хатидже. Я его еще не прочел.
Река потемнела от зелени, стихла. Слева пошел суглинок. Пароход круто завернул и причалил у маленькой пристани.
На пристани стоял рыжий веселый пес и лаял на пароход, на реку, на всех нас.
Я пошел купаться. Наташа села на берегу, на поваленном дереве. В синеве плыли тугие облака. В купальне было пусто, тепло, сопливый вихрастый мальчишка удил рыбу.
Я доплыл до другого берега, прицепился к пароходу, потом нырнул.
— Сейчас поедем. Домой приду — опять сидит Роговин. Он милый, веселый человек, но он все время болтает. Отвратительная журналистская привычка. Шумит, поет, хохочет, рассказывает анекдоты, а мне тишины хочется. Я не могу думать, я не могу даже глупо помечтать о разговорах с капитанами на палубе. Вы меня заразили своими морскими рассказами. Мне постоянно снится старый порт, будто я ламповщица, зажигаю на пристанях масляные фонари, шкипера угощают меня черным вином и целуют в затылок.
— Вас угощают не черным вином, — сказал я серьезно, — а вином с острова Тутуита на Тихом океане. Это самое крепкое вино, оно пахнет девичьей грудью. У моряков есть поверье, что приворожить женщину можно только этим вином.
— Ну, разве вы не сумасшедший? — сказала Наташа. — Может быть, меня уже напоили вином с островов Тутуита. Любопытный разговор за бутылкой кислого трехгорного пива.
Налетел ветер, тень покрыла сад и реку, в далеком солнце тихо сверкала Москва. Мы спустились к пристани и сели на пароход в Дорогомилово. У Бородинского моста мы сошли. Над Арбатом стояла вечерняя пыль, скрежетали трамваи.
Когда мы прощались, Наташа сказала:
— Вечером вы придете ко мне за билетом и книгой. В книге у вас ничего не было?
— Нет.
— Ну, слава богу! Никогда не кладите в книги письма любимых женщин, — сказала она и рассмеялась. — Прощайте!
Записка
Я окончил свою книгу. Стало скучно, я постарел на десять лет. Хотелось еще писать, заставить людей смеяться, любить, делать глупости и бродить по стране. Они умерли в ту минуту, когда я дописал последнюю строку и поставил точку. Я стал не нужен себе. Я долго сидел на окне, курил, ходил по комнате.