Король, дама, валет - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Простите, что так вхожу… – сказала Марта. – но мне некуда деться от дождя… – И взгляд ее будто разжался, выпустил его, скользнул в сторону. Франц сразу ослаб, размяк и, задыхаясь от знакомого сердцебиения, бледный, мигающий, с отвисшей нижней губой, стал помогать ей снимать пальто. Подкладка была малиновая, шелковая, теплая, пропитанная духами. Ее пальто и шляпу он положил на постель, и последний наблюдатель в его сознании, стойкий, маленький, еще оставшийся на посту, после того, как, толкаясь и спотыкаясь, разбежались все прочие мысли, – подсказал, что вот так пассажир в поезде отмечает место, которое сейчас займёт.
Марта сказала:
– Что же это такое? я думала, что вы будете рады, – а вы молчите…
– Я говорю, – ответил Франц, стараясь перекричать нестройное гудение, – говорю… я все время говорю…
– У вас осталось мыло в ухе, – сказала Марта, – постойте, я вытру.
Они оба стояли посреди комнаты, Франц бедром опирался о край стола, который вдруг стал тихо потрескивать. Оказалось, что он держит ее руку, прижимает к губам, к носу, весь уходя головой в эту горячую, послушную ладонь. Свободной рукой она гладила его по волосам, морщась от наслаждения, накручивая на пальцы их мягкие, высушенные вежеталем пряди. Франц жмурился, дышал. Какая-то одичалая нежность сменила в нем все острое, неловкое, грубое, что недавно так мучило его. Она, вероятно, сняла ему очки, так как теперь он чувствовал эти небывалые пальцы на своих веках, на бровях. Теперь он знал, что через минуту будет такое счастье, перед которым ничто самый страстный сон. Медля, он взял ее за кисти, раскрыл глаза, из теплого тумана стало приближаться ее лицо. Но не дойдя до его губ, оно остановилось.
– Пожалуйста, – пробормотал он, – пожалуйста… Я умоляю…
– Глупый? – сказала она тихо, – нужно ведь запереть дверь… Постой…
Райская теплота на миг скользнула прочь, дважды осторожно хрустнул ключ в замке; теплота вернулась.
– Ну вот, – туманно улыбаясь, сказала Марта.
Он почувствовал у себя на затылке ее напряженную ладонь, тихо ткнулся губами в жаркий уголок ее полуоткрытого рта, скользнул, нашел, и весь мир сразу стал темно-розовым. И затем, когда, следуя смутному закону постепенности, бессознательно выведенному им из того, что он слышал или читал, Франц выдыхал в ее волосы, в теплую шею, повторяющиеся слова, смысл которых был только в их повторении, – и когда, уже сидя с ней рядом на краю постели, не отрываясь губами от ее виска, стаскивал с ее ноги башмак, теребил сырой каблук, – он ощущал вовсе не то беспомощное, торопливое волнение, которое ему не раз снилось, а какую-то благодатную силу, торжество, упоительную безопасность.
Но попутно были маленькие приключения: каким-то образом его очки оказались у Марты на коленях, и он по привычке их нацепил; небольшое столкновение произошло между ним и ее платьем, – пока не выяснилось, что оно снимается просто через голову; его правый носок был с дыркой, и выглядывал ноготь большого пальца; и подушка могла быть чище…
Постель тронулась, поплыла, чуть поскрипывая, как ночью в вагоне. «Ты…» – тихо сказала Марта, лежа навзничь и глядя, как бежит потолок.
Теперь в комнате было пусто. Вещи лежали и стояли в тех небрежных положениях, которые они принимают в отсутствие людей. Черная самопишущая ручка дремала на недоконченном письме. Круглая дамская шляпа, как ни в чем не бывало, выглядывала из-под стула. Какая-то пробочка, вымазанная с одного конца синевой чернил, подумала-подумала да и покатилась, тихонько, полукругом по столу, а оттуда упала на пол. Ветер с помощью дождя попытался открыть раму окна, но это не удалось. В шкапу, улучив мгновение, тайком плюхнулся с вешалки халат, – что делал уже не раз, когда никто не мог услышать.
Но вдруг зеркало предостерегающе блеснуло, отразив прелестную голую руку, которая в изнеможении вытянулась и упала, как мертвая. Постель медленно приехала обратно. Марта лежала с закрытыми глазами, и улыбка образовала две серповидных ямки по бокам ее сжатого рта. Пряди, некогда непроницаемые, были теперь откинуты с висков, и Франц, облокотясь рядом с ней, глядя на ее нежное голое ухо, на чистый лоб, опять нашел в этом лице то сходство с мадонной, которое он, падкий на такого рода сравнения, уже отмечал.
В комнате было холодно.
– Франц… – сказала Марта, не открывая глаз. – Франц… ведь это был рай… Я еще никогда, никогда…
Она ушла через час. Перед уходом хорошенько изучила все углы комнаты, привела в порядок все вещи Франца, поставила иначе стол и кресло, заметила, что все его носки – рваные, на всех подштанниках не хватает пуговиц, – и сказала, что вообще нужно украсить комнату, – скатередки вышитые, что ли, да непременно – кушетку, да две-три ярких подушки. О кушетке она напомнила старичку-хозяину, который тихо прогуливался взад и вперед по коридору. Улыбаясь то ей, то Францу, потирая сухо шелестящие ладони, он сказал, что как только супруга приедет, будет и кушетка. И так как, по чести говоря, никакой кушетки чинить он не давал (в пустом углу прежде стояло чужое пианино), и так как, кроме того, старичок был холост, – он с большим удовольствием отвечал Марте. Да и вообще он был доволен жизнью, этот серый старичок в домашних сапожках на пряжках, – особенно с тех пор, как открыл в себе удивительный дар – превращаться вечерком, по выбору, либо в толстую лошадь, либо в девочку лет шести, в матроске. Ибо на самом деле – но это, конечно, тайна, – был он знаменитый иллюзионист и фокусник, Менетекелфарес.
Марте понравилась его учтивость, но Франц предупредил ее, что чудаковат.
– Ах, мой милый, – сказала она, спускаясь по лестнице, – это все очень, очень хорошо. Этот тихий старик лучше, чем какая-нибудь любопытная, болтливая карга. До завтра, мой милый… А когда жена его приедет, мы просто найдем себе другую комнату. Можешь поцеловать меня, – только быстро…
Улица, где жил Франц, была тихая, бедная, кончавшаяся тупиком, а другим концом выходила на небольшую площадь, где по вторникам и пятницам расставлял свои лотки скромный рынок. Оттуда растекались две улицы, – налево – кривой переулок, где в дни политических торжеств торчали из окон грязно-красные флаги; направо же – длинная, людная улица, на которой, между прочим, был магазин, где всякая вещь стоила пять грошей, будь то пара подвязок или бюст Шиллера. Эта улица упиралась в каменный портик, с белой буквой на синем стекле, – конечная станция подземной дороги. Там нужно было свернуть налево, по бульвару, дальше дома обрывались, кое-где строилась вилла или ширился зеленый пустырь, разделенный на огородики. Затем опять дома, – огромные, розовые, только что созданные. Марта завернула за угол последнего из них и оказалась на своей улице. Особнячок был в другом конце, – недалеко от широкого проспекта, где водились два вида трамвая, 113-ый и 108-ой, и один вид автобуса.
Она быстро прошла по гравистой тропе, ведущей к крыльцу, – и в это мгновение солнце, прокатившись по мягкому исподу замшевых туч, нашло прореху и торопливо прорвалось. Деревца вдоль тропы сразу вспыхнули мокрыми огоньками, и паутина кое-где раскинула радужные спицы. Газон заискрился. Стеклянным крылом блеснул пролетевший воробей.
Когда она вошла в прихожую, перед ее глазами в сравнительной темноте поплыли румяные пятна. Дом был пуст; в столовой – еще не накрыто; в спальне, на ковре, на синей кушетке, – аккуратно сложено солнце. Она стала переодеваться, счастливо и нежно улыбаясь зеркалу.
И немного погодя, когда она уже стояла посреди спальни, в легком темно-красном платье, чуть-чуть подкрашенная, с гладкими висками, донесся к ней снизу лирический лай Тома, и затем – громкий голос, показавшийся ей незнакомым. Сходя по лестнице, она встретила на повороте чужого господина, который быстро поднимался, посвистывая и ударяя стеком по балюстраде. «Здравствуй, моя душа, – сказал он, не останавливаясь, – я через десять минут буду готов». – И последние две-три ступеньки перейдя одним шагом, он весело крякнул, причем искоса посмотрел вниз на ее уплывавший пробор. «Поторопись, – сказала она, не оглядываясь. – и, пожалуйста, чтобы от тебя не пахло манежем». Наверху, с легким смехом, закрылась дверь.
И потом, за обедом, окруженная сочным разговором и тем особым, не то стеклянным, не то металлическим, звоном, присущим человеческому питанию, Марта продолжала не узнавать хозяина дома – его подвижные подстриженные усы и манеру его быстро кидать себе в рот то редиску, то кусочек булочки, которую он мял на скатерти, пока говорил.
Справа от нее сидел грубоватый титулованный старик, слева толстый Вилли Грюн, с румянцем во всю щеку, с тремя правильными складками жира сзади, над воротничком; рядом с ним шумела его мать, тоже тучная, тоже лупоглазая, говорившая скрипучим голосом, который переходил в тряский клокочущий смех; а подле старика блистала огнем длинных, длинных серег молодая госпожа Грюн, напудренная до смертельной белизны, с неестественно-узкими и дугообразными бровями; и между ними, там, там, напротив Марты, скрываемый то мясистой георгиной, то хрусталем, сидел, говорил, смеялся совершенно лишний, совершенно чужой господин. Все, кроме этого господина, было хорошо, приятно, – и гусь, удавшийся на славу, и тяжелый добродушный профиль лысого Вилли, и разговор об автомобилях и сальный анекдотец об охотничьем павильоне, сообщенный ей вполголоса титулованным стариком. Ей казалось, что она сама много говорит, а на самом деле, она все больше молчала, но молчала так звучно, так отзывчиво, с такой живой улыбкой на полуоткрытых блестящих губах, с таким светом в глазах, подведенных нежной темнотой, что действительно казалась необыкновенно разговорчивой. И Драйер, поглядывая на нее из-за толстых розовых углов георгин, наслаждался ею, слушая счастливую речь ее глаз, лепет ее поблескивавших рук, – и сознание, что она все-таки счастлива с ним, как-то заставляло его забыть редкость и равнодушность ее ночных соизволений.