Видеозапись - Александр Нилин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вежливость боксера, вежливость по отношению к противнику и к зрителю – безукоризненное соблюдение правил, абсолютная чистота используемых в бою приемов.
Настойчивость. Вот где сложнее. Настойчивым считают и боксера безрассудного, и технически слабо оснащенного. Считают настойчивым за силовой натиск, за яростное желание победить любой ценой. Искусства в его работе нет. Зато сколько настойчивости! Настойчивость Агеева – «других кровей».
– Не выходит, – говорит он Конькову, – не то.
– А по-моему, все нормально. Не понимаю, чего ты хочешь?
– Нет, нет. Не то. Давайте еще.
И снова пружинит «лапа». Потом у тренера мышцы болят на руках. Но то недостающее, со стороны незаметное рано или поздно бывает найдено, и противник чувствует его. В такие минуты боксер выковывает наконечник шпаги, бородку ключа, бесшумно, неожиданно и быстро откроющего в нужный момент тот секретный запор в защите противника, крепость которого, казалось бы, вне всяких сомнений.
Наблюдательность. Как лучше назвать – наблюдательность или восприимчивость? Виктор умеет заметить мельчайшие нюансы в технике лучших боксеров, тех, кого следует брать за образец, и умеет сделать их удачными штрихами своего боевого автопортрета. Портрет боксера часто рисуют тренеры. Иногда журналисты. Агеев создает его сам. И создает в каждом бою. Для каждой ситуации, сложившейся на ринге, он находит решение не просто удачное или в принципе правильное, но и остроумное, но и – про боксеров не слишком принято такое слово – изящное. При этом он очень чуток к советам секунданта в перерыве между раундами и успевает внести в построение и развитие боя предложенные поправки и дополнения.
Теперь элегантность. Элегантным, как и оригинальным, нельзя быть нарочно, искусственно. Если элегантность снимается вместе с отлично сшитым пиджаком, она не имеет цены. Элегантность – безошибочное чувство линий своего тела, пластика без напряжения. Элегантность действий на ринге выставляет те же самые условия. Агеев соглашается на них без возражений.
Черты характера – самого принципиального – лишены линеечной прямоты. Они долго ищут своей совокупности, своей гармонии, соединений, способных связать их в четкий рисунок. Поначалу они перечеркивают одна другую, смещаются, ответвляются в стороны. Агеев вдруг забывал, что главный его козырь – в быстроте, в стремительных передвижениях. В нестандартных путях отходов, в хитрых загадках, задаваемых противнику из добровольно занятого угла ринга. Он начинал отрабатывать сильные удары из статичных положений. Отказывался от маневра – главного своего оружия. Или решал, что у неопытного противника можно выиграть и примитивными средствами. Шел вперед, пропуская тяжелые удары, получил травму и едва не проиграл. Были два боя с Валерием Трегубовым. Дважды судьи, зрители и пресса расходились в оценке сил. Победы Виктора оказывались под сомнением. Он доказывал их справедливость в третьей, неофициальной встрече: в спарринге на тренировочном сборе.
Он вновь утверждался в правильности своей манеры, утверждался окончательно. Чтобы не изменять ей, как не изменяют самому себе. Она отвечает его спортивным убеждениям – его представлению о настоящем боксе.
Поэтому он и уверен, когда обещает выиграть. Запас его нервной энергии всегда значителен. Он научился сохранять ее до выхода на ринг, базируя на ней свои импровизации.
Четыре черты назвал Владимир Фролович Коньков. Одну не назвал. Возможно, умышленно. Считал ее само собой разумеющейся. А еще возможнее, не считал ее принадлежащей одному Агееву, а всему искусному – отрицающему примитив и бездарность – боксу сегодняшнего дня. Но Агеев всей своей спортивной биографией защищает его прогрессивное направление. И мы назовем эту пятую – объединяющую все четыре упомянутые – черту его характера, его стиля – современность.
Очерк опубликовали за три дня до нового, шестьдесят четвертого года.
И в день публикации вечером мы случайно встретились с Агеевым на улице Горького, с той стороны, где телеграф.
Я, конечно, сразу же спросил, не удержался: читал ли он?
– Да. Все нормально. Спасибо. Только я не рядовой. Мне ефрейтора присвоили.
Мне, в том тогдашнем моем состоянии, в нетерпеливом ожидании чуда, которое, я все надеялся, произойдет – и жизнь моя в корне изменится, получит давно предназначенное ей направление, – отзыв Агеева показался не слишком созвучным предчувствуемому. И сама случайность встречи на улице – такого ли общения с найденным, открытым мною миру героем я ожидал?
Но, схваченному суетой и спешкой уходящего года, мне не оставалось времени на разочарования, как хотелось мне считать последние в моей новой практике.
Агеев на ближайшее время – сколько же длилось оно? – становился метафорой моего тщеславия, моих иллюзий.
…На динамовский стадион я пришел – после долгого перерыва – темным осенним вечером. По редакционному заданию – почему и знаю точно, что было это, могло было быть только осенью шестьдесят третьего года.
Толя Семичев дежурил в типографии и попросил сходить вместо него на «Динамо» – кто-то должен был в тот вечер установить рекорд в беге: то ли на среднюю, то ли на стайерскую дистанцию в перерыве футбольного матча. Динамовцы играли, кажется, с харьковской командой.
Я пришел к началу. Решил, что заодно уж и футбол посмотрю, – сколько лет не был.
И не заметил, как превратился в телезрителя.
Нет, в Лужниках я бывал изредка – на больших международных матчах. Но новый, стотысячный стадион так никогда и не стал для меня тем, чем был динамовский, Странно, но Лужники в моем понимании пластически перекликались с телевидением.
Укрупненные на телеэкране лица игроков не становились для меня ближе тех, прежних, которых я с высоты динамовских трибун видел и любил. А удаленность зрителя от поля на новом стадионе делало для меня футбол, в принципе, неотличимым от телевизионного, – никогда больше не повторялось ощущение, что я тот влиятельный, каким казался себе в детстве, болельщик, при котором что-то непременно должно произойти или, наоборот, произойти никак не может. Тем более что уже ничьей победы я так страстно не желал, как побед ЦДКА в сороковые годы. К новому призыву армейского клуба я оставался совершенно равнодушным. Борьба за лидерство в середине пятидесятых годов между «Динамо» и «Спартаком» меня никак не задевала.
Я понимал, конечно, что Яшин – это да, такого в наши, как не переставал считать я, дни, скорее всего, что и не было. Мне, по-своему, приятно было вспомнить, что я видел Яшина, еще не только не прославленного, но и не замеченного зрителем, когда ЦСКА и «Динамо» встречались в отсутствии сильнейших игроков, занятых в сборной, в неофициальном матче, – я с Восточной трибуны видел промахи Яшина и удивлялся, как это у динамовцев после Хомича и Саная такой незадачливый вратарь. И вот вдруг такой поворот у нас же на глазах, что Яшин оказывается лучшим как бы на все времена.
Я сочувствовал Хомичу, который доигрывал за минскую команду, – Хомич-то был из м о е г о футбола.
Я болел за Николая Дементьева – он играл долго и в пятьдесят четвертом году еще очень хорошо, не хуже молодых, в тот период выдвинувшихся.
В газете критиковали Сергея Сальникова, перешедшего из «Динамо» обратно в «Спартак», – и я радовался, что, несправедливо, на мой взгляд, обиженный, он играет все лучше и лучше и считается лучшим, самым техничным игроком.
Но, конечно, после детских и отроческих фантазий эдакая позиция «над схваткой» выглядела отступлением…
…Шел дождь. И похоже было, что никакого рекорда не состоится.
Я стоял в проходе над нижним ярусом и думал не столько о предстоящем забеге, а о том, сумею ли передать, описать, как выглядел сам стадион в момент установления рекорда.
Ничего праздничного не было в этом промозглом вечере, но я привык, что стадион для меня всегда праздник – при любой погоде. И всегда есть что-то примечательное в самой обстановке.
Но никогда прежде я не пробовал объяснить – ни себе, ни кому бы то ни было – в чем, по-моему, заключается этот праздник. Никогда не спешил уложить впечатления в слова – зачем?
А сейчас в репортерских амбициях я лихорадочно соображал: уместно ли написать, допустим, что прожекторы, направленные на поле с мачт, слепо отразились в черных лужах гаревой дорожки? Заведующий наверняка может спросить: а почему слепо? И сам я сомневался, а могут ли лужи в один и тот же момент быть и черными (на черной гари), и слепо отразившими?
И разрешат ли мне вообще в связи с рекордом, который еще неизвестно установят ли, упомянуть лужи?
…На мокром поле появились игроки. Вышли с мячами на разминку.
Яшина, Численно я накануне видел в Лужниках в том самом матче, что так живописно препарировал Галинский.
Сейчас я их еле узнавал…
Они вышли на поле буднично, как в соседнюю комнату вошли, – прожекторы, от которых я ждал слепого отражения в лужах, создали, оказывается, почти домашний уют. И тишина трибун дополняла иллюзию.