Шаги по земле - Любовь Овсянникова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Папа моего детского периода запомнился невероятно светлой особенностью, интуитивно представлявшейся незащищенной и романтической даже тогда — верой в индивидуальное могущество человека. Не вникая в подробности, что отдельная личность зависит от общества, он готов был и умел вознести на пьедестал добрую волю каждого живущего. И это помогало ему верить в героев, мечтать о хороших людях, о том, что я, такая умная девочка, обязательно добьюсь невероятных успехов — стоит только захотеть. Превыше всего он ставил человеческие желания и устремления, осознанные цели и верил, что они достижимы, независимо ни от чего. Его мечты были столь заразительны, что делали меня настойчивой в учебе.
Несмотря на мужской шовинизм, свойственный восточному человеку, на пренебрежение к женщине во всем, что выходило за рамки семьи и дома, он уважал в маме ее начинания и инициативы, а в нас, своих дочках, мечтал видеть классных специалистов, образованных знатоков избранного дела. Вот такая в нем была двойственность. Он гордился нашими успехами, и тем самым поощрял ко все новым достижениям. Поэтому-то я и стремилась не подвести его, соответствовать его ожиданиям. Постепенно это переросло в привычку информировать родителей об исходе своих важных дел, что со стороны могло показаться хвальбой, но на самом деле носило характер отчета в своей состоятельности, в исполнении их ожиданий, планов, упований, возложенных на меня.
Точно так мама запомнилась мне самоотречением, работой только на свой долг — жены и матери. Ей всегда хотелось размашистой деятельности, чтобы влиять на общественные процессы, быть значимой в более широких пределах, чем семья, — словно в противовес папиному невысокому мнению о гражданской сущности женщины. И у мамы это получалось, да и отец не возражал бы против такой ее жизни. Но неустроенный быт того времени — без коммунальных удобств, без домашних электроприборов, без многих и многих помощников в виде моющих и чистящих средств, удобной кухонной утвари, средств гигиены, даже без света и тепла в доме, без малейшего комфорта — сковывал ее порывы, пожирая свободное время и нагружая его физически тяжелым трудом. Поэтому мама и мечтала для меня о самом бесхитростном, она говорила: «Устраивай свою жизнь так, чтобы не стирать мужу рабочую спецовку и не топить печь углем».
По сути, ее мечты просто дополняли папины — ясно же, что образованный человек имеет шанс найти себе соответствующую пару и жить более благоустроенно. И мама не жалела своих сил, чтобы ее мечта сбылась. Как дорого это для меня было и есть!
В смысле воплощения мечтаний, вынашиваемых родителями в отношении меня; достижения мною результатов, оставшихся для них несбыточными; и покорения жизненных вершин, на которые они взойти не смогли, я чувствовала себя их непосредственным продолжением. Причем, преобладало главное: осознание непреложной нерасторжимости с ними не только по крови и плоти, но и по высшему человеческому началу — душе. Самую себя я идентифицировала с их объединенной сутью, с их единым духовным организмом, с их линией жизни. Я — это они оба, объединившиеся в одном существе. Моя ответственность за свою жизнь развивалась и шлифовалась, наконец достигла высокой степени требовательности только потому, что я — была не я, а отец и мать, вынесшие свои сокровенные чаяния из себя и поселившие в отдельный организм — в меня. Разве могла я их подвести, обмануть, разочаровать? Это означало бы собственное убийство, напрасную жизнь моего существа.
Мама очень любила искусства, ну конечно, какие были доступны ей — она играла на гитаре, иногда пела своим милым несильным голоском. Репертуар ее песен был классическим, ни в коем случае не тем вульгарным, какой позже демонстрировала передача «В нашу гавань заходили корабли»! В село в те годы, к счастью, не проникала субкультура подворотен, свойственная городу с его босяцкими стаями, хулиганьем и их низкопробной романтикой, в большинстве откровенно криминальной. Те русские романсы, которые исполняли окультуренные цыгане, в мамином исполнении были лишены флера салонных страданий и выражали поэзию молодой ранимой души. Конечно, позже мама слушала и Лялю Черную, и Вертинского, Аллу Баянову, но без пиетета. Сложными путями шла эта балаганщина на эстраду, преломляясь через кристалл советской традиции в творчестве Лидии Руслановой, Клавдии Шульженко, Марка Бернеса, Леонида Утесова, еще лучше очищаясь в более поздних исполнителях — Людмиле Гурченко и ее плеяде. И все же Надежда Обухова, Владимир Трошин, Георг Отс, Сергей Лемешев, Людмила Борисоглебская, Вера Красовицкая, Марина Черкасова и Иван Козловский оставались теми певцами, которых мама предпочитала слушать, — люди, пришедшие к песне от большого искусства.
Простенькое мамино пение тем не менее очаровывало слушателей, в немалой степени и за счет ее внешности. У мамы на правой щеке, на самом выпуклом месте, было три коричневых родинки, расположенные треугольником с одной вершиной, обращенной вниз, — мягкие, бархатистые, чудно сочетающиеся с нежной подкожной румяностью самих щек. Когда она говорила или пела, родинки двигались, и мамино лицо озаряла приятная ласковая полуулыбка.
Пение не было тем, что влекло маму сильнее всего, больше она обожала театр. Поэтому в молодые годы сама участвовала к художественной самодеятельности, где ставили серьёзные спектакли, и папу приобщила к этому. Позже, когда предприятия стали богаче и могли организовывать выезды трудящихся в областные театры Запорожья или Днепропетровска, мои родители не отказались ни от одной возможности поехать туда.
В равной мере они оба любили кино, не пропускали новые фильмы, что привозили в село. Чаще в эти дни они оставляли меня у бабушки Саши. Но после одного случая мои ночевки там прекратились.
У бабушки мне оставаться не нравилось, не знаю почему. Я просыпалась ночью, хныкала и не могла уснуть. А для ребенка бессонницы тяжелы. Естественно, часто случались слезы, кажущиеся со стороны капризами. Однажды, видя такое непонимание, я решила не останавливаться и плакать до победного конца с криками: «Хочу к маме! Хочу к папе!». Делать было нечего — бабушка разбудила своего холостого сына, и он среди ночи понес меня домой. Мы шли через все село, из одного края в другой, и я, сидя на его плечах, дрожала от страха — вокруг было темно и до неописуемой жути пусто. До сих пор явственно помню прикосновения того густого мрака, в котором не ощущалось ничего живого и он сам казался потусторонним.
Вот дядя минует более просторный центр, спортплощадку возле двухэтажной школы и углубляется в жилые кварталы, тенью пробегает короткие глухие проулки, где есть только хаты, сады, полоски межей из кустарников и темень, вокруг же — ни одного огонька, ни проблеска. Звезды над нами молчаливо затаились и наблюдали, как из ближних чащоб готово было выскочить мохнатое Хо и схватить нас. Но дядя увертывался, шел напрямик — через Дронову балку. Пересадив меня с плач на руку, он упругой припрыжкой спустился в нее. Как мне страшно! Внизу балки, где на самом донышке пологие округлости склонов резкой чертой нарушает прорытое паводками русло ручья, еще темнее, и возможно, вода стоит и лягушки прыгают.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});