Том 5. Земная радуга. Воспоминания - Надежда Тэффи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анна отчетливо расслышала слова «зарезали Гербеля». Она стояла, держась обеими руками за спинку стула. И тут вышло что-то странное. Стол, лампа над ним – все вдруг поехало вправо. Она крепко уцепилась за стул и, так и не выпуская его из рук, упала навзничь.
2Несмотря на спущенные жалюзи на окнах и балконной двери, в кабинете было жарко.
Обстановка именно такая, какая подобает серьезному врачу, директору санатории. Огромные книжные шкафы, в одном из них, за стеклянной стенкой, какие-то никелевые приборы. Письменный стол величиной с двуспальную кровать. На нем толстые тетради в твердых зеленых переплетах.
Доктор носатый, с волосами, так гладко припомаженными, что голова казалась облитой черным лаком. Глаза маленькие, острые, неприятные. Он привстал и подал Анне руку. На столе перед ним лежало письмо Памузова – Анна передала его утром через сиделку.
– Садитесь, – не предложил, а приказал доктор. – Вот на этот стул, лицом к свету. Ваше имя?
– Анна Брунова.
– Как?
– Брунова. Броун. Все равно. И вы же знаете, чего же вы спрашиваете?
– Спрашиваю, чтобы слышать, как вы ответите. Возраст! Сколько вам лет?
– Тридцать пять.
– Это значит сорок?
– Нет, это значит тридцать восемь.
– Отложите карандаш в сторону и не вертите ничего в руках. Вы отвлекаете мое внимание. Почему вы сказали тридцать пять?
– Так, по привычке.
– Ага! Это отлично. Эта привычка указывает на желание казаться моложе, то есть лучше, на желание преуспеть в жизни. Желание нормальное, здоровое. Теперь вы понимаете, почему мы заставляем пациентов отвечать? Держите руки спокойно. Какое сегодня число?
– Двадцать восьмое… нет, двадцать девятое. Не помню. Знаете, доктор, этот старый прием очень глуп. Ни один нормальный человек не ответит вам сразу. Именно нормальный человек сначала удивится неуместности такого вопроса, а потом уж сообразит, для чего вам это нужно, и ответит.
– Не беспокойтесь, – усмехнулся доктор. – Все это учтено. На что вы жалуетесь? Спите хорошо? У вас, конечно, был сильный нервный шок, от которого вам надо оправиться.
– Шок? Ровно никакого. Это вам, наверное, доктор Памузов высказал свои умозаключения. Просто я хворала, и мне нужно отдохнуть, вот он и послал меня сюда.
– Отчего у вас обстрижены волосы? Или вы всегда так причесывались?
– Был жар, волосы свалялись. Потом трудно было расчесать. И падали. Господи! Да какое вам до этого дело? Я здорова и хочу отдохнуть, и больше ровно ничего.
– Степень вашего здоровья буду определять я, а не вы.
– Я ужасно устала! Я ужасно устала! – проговорила Анна и с трудом остановилась, ей захотелось повторять эту фразу долго, бесконечно, всю жизнь.
Он посмотрел на нее внимательно и вдруг сказал просто и ласково:
– Да, я понимаю, голубчик. Вас дорога утомила и эта жара. Сегодня ужасно душно. Будет гроза. Все мои больные сегодня нервничают. Пойдите, отдохните как следует, не ходите по солнцу, и на пляж вам не следует. Это потом успеете. Пойдите, голубчик, полежите. У вас хорошая комната?
– Хорошая.
– Ну, вот и отлично. Если что нужно, не стесняйтесь, все будет сделано.
Да, комната была хорошая. В третьем этаже. Окно выходило прямо на дерево, почти на верхушку его, густолиственную, темную.
– Что это за дерево? – спросила она горничную.
– Не знаю. Кажется, ихняя рябина, не то акация. На Кавказе ведь все не по-нашенски. Только вы окно не открывайте – с ей букашки сыплются.
– Живу, как дриада, прямо в дереве, – думала Анна. Но как же его зовут, это дерево! Ему подходит имя Розалинда. Милая Розалинда, новая моя подруга. Как-то нам проживется вместе с тобой?
Ночью было душно, открыла окно, и действительно, посыпались в комнату какие-то жучки. Пришлось закрыть.
Спала эту ночь лучше, чем дома, но понимала, что это только пока еще не привыкла, пока думы еще подогнали ее.
Утром рано раскрыла окно. Ветка Розалинды всунулись прямо в комнату. Анна схватила эту ветку, как шершавую мохнатую лапу, и пожала ее.
– Здравствуй, Розалинда. У тебя теплая лапа. Будем жить вместе.
День был невыносимо душный. В комнате оставаться было трудно. Анна вышла на улицу и пошла к базарной площади.
Базар уже кончился. Пустые ларьки с остатками гнилых слив и мандаринов. Банановые шкурки под ногами и запах горячей пыли, хрустящей на зубах, как мелкий сахар. Посреди площади столпилась кучка народу. Стоят кружком, хохочут. Анна подошла. В центре круга, медленно переваливаясь, ходила медведица, грязная, бурая, обшарпанная, как старый половик для вытирания сапог. У медведицы в носу кольцо, защепленное цепью. Поводырь, огромный, черноносый, со щеками, покрытыми бурой, как у медведицы, шерстью, дергал цепь, приговаривая:
– А ну-ка, Шура Ивановна, покажи, как барыни в парке гуляют.
Медведица закидывала лапу за голову и шевелила боками. Зрители гоготали, мальчишки визжали. Шура Ивановна разевала огромную лиловую пасть, и видно было, что ей приятно нравиться.
– Шура Ивановна, – сказала Анна медведице. – Сестра моя, артистка Шура Ивановна! Тебя волнует одобрение зрителей? Милая ты моя, милая! Ведь и я когда-то также волновалась.
– А ну, Шура Ивановна, – говорит поводырь, – попроси господ хороших отвалить нам по тыще на пиво да по миллиону на пряники.
И Шура Ивановна снова разинула свою лиловую пасть и, повернув лапу, протянула узкую голую цыганскую ладошку. Тихо прорычав, словно хрюкнув, пошла, огромная, косолапая, вдоль круга.
Анне стало почему-то беспокойно и грустно. Она повернулась и пошла к дому.
Прошла мимо заколоченной лимонадной будки. Наклеенная на ней оборванная желтая афиша повисла старым слоновым ухом. Какая иногда тоска таится вот в таких пустяках. Вероятно, что-то напоминает. Конечно, умнее всего отвлекаться и не вспоминать.
И вдруг что-то ужасное остановило ее. У входа в санаторию стоял тот самый отрок, похожий на мышь-альбиноску который был в тот вечер… Впрочем, ничего ужасного в этом нет. Но все-таки, ужасно, что он здесь…
Она отвернулась, втянула голову в плечи и скользнула в дверь. Как противно, что сердце так бьется. Ведь ничего же нет. Нервы. Да, ровно ничего не случилось, но уже успокоиться будет трудно.
В комнате тихо и после улицы полутемно.
На столе лежал завернутый в шелковую бумагу большой букет роз и письмо:
«Возлюбленная моя Анна Броун!
Прижмите к лицу эти розы. Не бойтесь. Вы не знаете меня и не узнаете. Я сегодня вечером уезжаю. Я не пропускал ни одного Вашего концерта. Я не только слушал, я и смотрел на Вас. Я Вас люблю, Анна Броун.
Н.»
Анна читала это странное письмо и вдруг почувствовала, что плачет.
– Чего ж я плачу?
И вспомнилось: читала, как в каком-то зверинце очень плохо кормили зверей. Назначили комиссию исследовать дело, и, когда пошедший и клетку ветеринар погладил издыхающую львицу, с ней сделалась истерика. Нельзя нас, замученных, ласкать. Кнут и ругань – вот наш воздух. А нежности мы вынести не можем!
Она даже не развернула букета. Она сунула его в ящик комода, легла и стала думать.
К обеду я, конечно, не спущусь. Там этот мышка-альбинос. Вообще, кажется, придется отсюда уехать. С доктором говорить нельзя. Он будет напирать на нервный шок. Памузов написал ему об обмороке при известии о смерти одного человека. Ну, что ж, уеду домой. Там по утрам стонут на крыше голуби. Желтозубый рояль притаился и ждет. Там будет молчать телефон. И все это, конечно, хорошо, потому что безнадежно. Что ж мешает мне жить? Я ведь не сумасшедшая. Я понимаю, я твердо знаю, что я не виновата. То есть, с «их» точки зрения, не виновата, потому что они не знают. Да если бы и знали, так не признали бы. Но я-то знаю, что я «сделала это». Теперь дальше. Да, сделала. Потому что так захотела. Сократила шесть шагов до четырех. А потом совсем оборвала…
В комнате стало темно. Или она заснула и сама не заметила? С ней иногда так бывает. И, просыпаясь, сразу входит в круг тех же мыслей. Точно она и во сне думает все о том же.
Темно. Черный густой воздух. Сегодня особенно душно. Будет гроза. Такие ночи называют воробьиными, потому что воробьи, взлетая в этот насыщенный электричеством воздух, падают мертвыми.
Надо думать дальше. Надо продумать хоть раз все до конца.
Почему я решила, что он отходит от меня? Ну, за это говорили тысячи примет. Почему он не позвал меня, когда я ушла? Здесь два решения. Или он был очень оскорблен и ждал шага с моей стороны. Ну, конечно. Ведь я же сказала, что на днях позвоню. Или был доволен, что так просто разделался со мной. Ушла, и слава богу. Без всяких драм и объяснений. Нет. Это опять не то. Не мог он не думать, не задавать себе вопроса, что со мной случилось. Значит, первое решение верно. Глубоко обижен. Ждал шага с моей стороны. А шаг был невозможен, потому что пошло бы то же самое – и мои догадки, и приметы, и отчаяние. Нет, так все отлично. Единственный выход, единственная дверь. И я ее открыла.