Пастырь Добрый - Сергей Фомин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слова батюшки, как всегда, оправдались. Т. скоро привыкла и полюбила монастырскую жизнь, живя хорошо. С матушкой отношения у нее скоро наладились и они друг друга очень полюбили.
Как–то говорила с батюшкой о трудности любви к людям. Все, казалось, знаю и понимаю, что старец мой родной говорил мне, а любить людей не могу. Как это любить их? Как этому научиться? — бывало пристаешь к нему.
— Александра, возьми мое сердце, — сказал он однажды. — Не понимаю, почему вы не берете его. Вот на, я даю тебе его, все — какое есть. Возьми его. — И он протянул ко мне руки, как будто давал действительно мне сердце свое.
— Батюшка, родной! — воскликнула я, — да как же я могу взять ваше сердце? Хоть часть его и то не могу.
— Не знаю, почему вы не берете, что дают вам. Мы вам все свое даем, а вы не хотите брать. Почему не берете у о. Константина его смирение, его тактичность, его благостность… А у меня — мое сердце, которое я сам даю вам.
Я сидела в смущении, не знала, что ответить.
— Это ведь так, к примеру, я сказал вам. Просто так, — добавил он, заметив мое смущение.
Еще поговорили о чем–то и он отпустил меня. На прощанье сказал, глубоко смотря мне в глаза:
— Помни, я тебе его дал. Твое дело взять его. И когда захочешь, возьмешь. Иди!
Долго была я под впечатлением этой удивительной беседы. Я не могла понять, как даже приступиться, чтобы «взять» (достигнуть) то, что было у моих «отцов». Как–то батюшка встречает меня со словами:
— Ну, как поживает ваш о. Иоанн?
С удивлением я посмотрела на него.
— Ну да, ведь И. О. (имя и отчество мужа) у нас о. Иоанн. Разве нет?
И так часто потом он называл его: почему — осталось для меня тайной…
Как–то прихожу к нему. Сердитый такой сидит.
Стали говорить о том, как трудно встретить людей, правильно понимающих духовную жизнь, и которые серьезно шли по этому пути. Я стала хвалить Маросейку.
— Нет, они ничего не стоят. Я недоволен, очень недоволен некоторыми из них.
Мне стало жаль Маросейских, что батюшка так на них сердится.
Пришла при мне одна сестра. Ей, видно, было тяжело жить. И тоже, вроде меня, ей что–то мешало бывать в церкви. Батюшка тихо заметил ей, что нехорошо, что она как–то осталась дольше того, что он ей позволил.
Вот, думаю, этой как говорит, а попробуй я сделать что–нибудь подобное, что мне бы за это было! Наверное, она очень хорошая.
Когда она вышла, он сказал:
— Вот эта хорошая. Очень хорошая. Заметь ее.
Время было опасное и каждый раз думалось: а вдруг это последнее свидание с батюшкой?
Он часто говорил о том, что его не будет или вообще что–либо подобное. Мы–то всегда думали, что он говорил о своем аресте. Забывалось как–то, что смерть уже сторожит его. Если и мелькнет мысль о близкой разлуке с ним, спешишь ее отогнать поскорее.
Почти каждый раз он говорил:
— Ходите, ходите чаще ко мне, как можно чаще, а то нельзя будет. Если случалось пропустить два дня, он сейчас же скажет:
— Что же так долго не были? Ходите чаще, чаще. — А после каждого откровения или исповеди говорил: — Говорите больше про себя. Я вас совсем не знаю.
И так приучил, особенно последнюю зиму, все большему и большему внимательному отношению к своим мыслям и чувствам.
Нужно было жить, обдумывая, что хорошо и что плохо. Жить осторожно, как бы не ошибиться. Ведь нужно было говорить о. Алексею. И если что по невнимательности забудешь, он сам тебе напомнит, да еще как.
О. Константин не позволял опаздывать к исповеди. Вот как–то было очень некогда и я уже с опозданием пришла к батюшке. А с Маросейки до моего «отца» идти было порядочно.
Прошу О. П. [297] (родственницу батюшки) пропустить меня без очереди, объясняя в чем дело.
— Вот сейчас у него Ш. (из «обобранных»), а потом вы идите. Ведь вы недолго.
В ожидании сели в столовой. Я забыла, что шла исповедываться к батюшке, и стала говорить, что попало. Осуждала Ш., что сидит без конца. Говорила, что «эти» только утомляют батюшку, а толку все равно не бывает от их хождения к нему. Говорила, что все они барыни и все очень безтолковые и еще что–то в этом духе.
— Они все только глупости говорят. Знаю я их, — добавила я с досадой.
Ш. вышла. Пошла я. Батюшка полулежал на кровати. На нем была епитрахиль. Свет был только от лампад.
Когда он исповедывал, то от покаяния ли во грехах, приносимого человеческими душами, или от его молитв за эти грешные души, или вообще от великой тайны исповеди, когда человеческая душа, истомленная разлукой с Господом своим, снова через покаяние очищается и как бы вновь соединяется с Ним, в церкви ли или у себя в комнате, — у о. Алексея иногда чувствовалось, что место это наполнено молитвой и какой–то страшной святости.
О. Алексей был строгий и глаза его большие, темные, светились. Лицо его было как бы изнутри озаренное светом. Он не сводил глаз с двери, из которой вышла Ш.
Я сразу почувствовала робость и тихо опустилась на колени перед ним.
— Исповедываться, батюшка, иду. Простите, если можно.
— Особенного ничего нет?
— Ничего.
— Старались исполнять свои обязанности?
— Да.
— Сердились на кого?
— Нет.
— Ненависти ни к кому не чувствовали?
— Нет, ни к кому.
— Осуждали?
— Нет.
— Нет?.. — повторил он грозно и подвинулся весь ко мне. Я сразу вспомнила, что осудила ее.
— Простите, батюшка, я больше не буду. Я… я совсем забыла.
— То–то. А говорите, главного нет. Смотри, — и он погрозился. — Не осуждать никого. — Он показал рукой на дверь, куда она вышла. — Ну идите. А завтра приходите показаться.
С тех пор, как начала исповедываться у батюшки, он мне всегда велел показываться после Причастия. Он, очевидно, просматривал мою душу, как она воспринимала это Великое таинство. И как, бывало, из–за этого готовилась к исповеди и к причастию, и как, бывало, просишь св. Николая, чтобы он сделал твою душу нарядной, чтобы был батюшка тобой доволен.
И всегда день Причастия или большой праздник отмечался у него. Ты чувствовала, что ты какая–то особенная в тот день, когда Господь тебя простил. В эти дни батюшка был всегда добрый и все тебе прощал. Бывало, что–нибудь боишься спросить у него, а в день Причастия или в большой праздник спросишь, и он всегда так хорошо все объяснит и разрешит тебе. Он любил также, чтобы в эти дни ты была бы радостная, и если случалось с тобою неладное, то нужно было это припрятать глубоко до другого дня, чтобы он в тебе не заметил непраздничного настроения.
В душе у меня было еще много старого. Например, в отношении к аристократии и богатым людям. Я их почти что за людей не считала. Признавала только крестьян, а их презирала и в их тяжелом положении не жалела.
Ваня мой часто говорил мне:
— Их больше других надо жалеть: они к жизни не приспособлены, они не умеют жить.
О. Константин тоже старался всеми силами отучить меня от их осуждения. Я не раз каялась, обещалась исправиться, но продолжала свое. Раз прихожу к батюшке.
— А о. Константин что? Как? — спросил он.
— Да он, батюшка, очень строго «гонял» меня на исповеди. Удивительно, как батюшка всегда чувствовал, когда о. Константин был недоволен мной.
— За что? — усмехнулся он.
— Я, батюшка, очень презираю всех прежних людей. Народ, мужиков только люблю, а их не жалею. Он вот за это и сердится.