Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И часто теперь он с удовольствием мечтал о том, как было бы хорошо, если бы этот первый, острый период революции прошел поскорее, и он мог бы тогда с семьей поселиться где-нибудь в России и жить частным человеком этой вот простой, настоящей, интересной жизнью, со всеми заодно, жизнью, в которой не было бы ни дворцовой лжи, ни интриг, ни жадности, а особенно не было бы этих тяжелых неразрешимых государственных задач, в которых он ничего не понимал и которые так угнетали его тою ужасной ответственностью, какая с ними была связана. Иногда вспоминалась ему кровь революции, ее преступления, ее опасности, но он отгонял эти мысли от себя: разве он чем виноват перед народом? Он старался как лучше, но если не вышло, значит, такова судьба. И какое, в сущности, было это несчастье родиться царем… — не раз думал он, засыпая.
Царица, больная, страстная, неуравновешенная, тяжелее переживала резкую перемену в своей судьбе. Когда впервые явился к ней великий князь Павел Александрович, бледный, взволнованный, больной, и сообщил ей, что государь в Пскове на ходу подписал отречение, она долго отказывалась этому верить: это невозможно!.. Это не входило в ее голову… И, наконец, поняла.
— Так значит, отныне я уже только сестра милосердия… — задумчиво проговорила она, глядя перед собой своими красивыми остановившимися глазами.
Но тотчас же ее обычная энергия воскресла: все это можно еще поправить — только бы Ники был тут! И с раннего утра она по разным направлениям послала ему ряд срочных телеграмм, но курьер вернулся с телеграммами обратно: почтовый чиновник, вчерашний раб, узнавший за ночь, что он всегда был, в сущности, левее кадетов, поперек телеграммы царицы синим карандашом развязно написал: «Местопребывание адресата неизвестно». Царица так вся и загорелась, но — сделать ничего было уже нельзя. Чины собственного его величества конвоя, люди, которые во дворце как сыр в масле катались, которых царская семья ласкала и баловала как только могла, все, даже офицеры, вдруг появились во дворце надушенные, напомаженные и, не довольствуясь простым красным бантиком, нацепили через плечо огромные шелковые красные ленты и смотрели новыми, наглыми, подлыми глазами. Матрос Деревенько, дядька наследника, живший во дворце как свой человек, теперь разваливался в креслах и требовал, чтобы Алексей подавал ему то то, то другое. Любимцы царской семьи, матросы с императорской яхты «Штандарт», жизнь которых была около царя сплошной масленицей, заметили, что великие княжны, развлекаясь под арестом, стали часто кататься в своей беленькой шлюпке по царскосельскому пруду, за ночь всю эту шлюпку обгадили и исчеркали похабными надписями и рисунками. Все это царица чувствовала с особой остротой, с особой болью и, усиленно куря, вспоминала ужасные слова Григория, что, пока он жив, все будет хорошо. Да, но вот его уже нет! Следовательно? И она холодела… Но как же та, Марья Михайловна, старица новгородская, которая предсказала ей скорое окончание войны, близкое замужество ее дочерей, безоблачное будущее? Да неужели же все это был один сплошной заведомый обман? Обман со стороны людей такой праведной жизни?! Нет, этого не может, не может быть! Да, конечно, переболеет сбитый с толку Думой, газетишками и жидами народ революцией и снова потребует обожаемого монарха назад!.. И она курила, курила, курила и мучилась, передумывая все одни и те же ужасные мысли, худела и глядела на мужа и детей новыми глазами, в которых был и страх, и страдание, а по ночам не спала…
И вдруг немножко сонная жизнь умирающего дворца разом всколыхнулась до самого дна: на великолепном английском автомобиле царя с блестящей свитой во дворец прибыл А. Ф. Керенский. Маленький, бритый, с подвижным лицом, он был теперь почему-то одет в английскую военную форму, сшитую, конечно, у самого лучшего портного, а на ногах были сапоги из дорогой желтой кожи с серебряными шпорами.
Все подобострастно засуетилось: новоявленные граждане свободнейшей в мире республики торопились заявить знаки подданничества одному из вождей ее. И с удовольствием слушая серебристый и новый для него звон шпор, Александр Федорович прошел всеми залами дворца и, осмотрев караул, уверенно крикнул солдатам:
— Следите зорко, товарищи! Республика доверяет вам… Солдаты были смущены. На языке у них вертелось привычное: «Рады стараться, ваше го-го-го-го…» — но они не знали, полагается ли это по новому праву или не полагается. И они неловко косили глазами по сторонам. А Александр Федорович уверенно обернулся к старому, всегда спокойному графу Бенкендорфу, который в числе немногих не покинул царя, и сказал ему повелительно:
— Скажите полковнику Романову, что я здесь и желаю его видеть…
Сдержав улыбку, граф доложил царю, и тот попросил Керенского войти.
Александр Федорович очень уверенно вошел в царский кабинет, первый протянул государю руку и сделал Бенкендорфу знак удалиться. Тот не обратил на это никакого внимания и посмотрел на царя.
— Оставьте меня с Александром Федоровичем наедине… — спокойно сказал царь, и когда Бенкендорф вышел, он жестом пригласил гостя сесть и подвинул ему папиросы.
— Мерси… Благодарю… — проговорил Александр Федорович и, уверенно закурив, спросил: — Не имеете ли вы, полковник, каких пожеланий, которые я мог бы передать Временному правительству?
— Единственное мое желание — это остаться в России и жить частным человеком… — сказал царь.
Александр Федорович наклонением головы показал, что он понимает и ценит такое желание и что со своей стороны он, пожалуй, ничего против не имеет.
— А вы знаете, полковник, мне удалось-таки провести закон об отмене смертной казни, из-за которого мы столько воевали с вашим правительством… — сказал он. — Это было очень нелегко, но это было нужно — хотя бы из-за вас только…
— То есть как — из-за меня? — удивился царь.
— Ну… — несколько смешался Александр Федорович. — Вы же знаете, что не всегда революции кончаются для монархов благополучно…
— Если вы сделали это только из-за меня, то это все же большая ошибка… — тихо проговорил царь, поняв. — Отмена смертной казни теперь окончательно уничтожит дисциплину в армии. Я скорее готов отдать свою жизнь в жертву, чем знать, что из-за меня будет нанесен непоправимый ущерб России…
Александр Федорович с немым удивлением посмотрел на царя: он не знал, говорит ли тот серьезно или только рисуется.
Чрез несколько минут царь позвонил камердинера и приказал ему позвать графа Бенкендорфа.
— Александр Федорович хочет видеть императрицу, — сказал он графу, когда тот вошел. — Не будете ли вы любезны проводить его?
— Пусть войдет, если уж чаша эта не может миновать меня… — принимая покорный вид, отвечала гордая царица, когда граф доложил ей о Керенском. — Делать нечего…
Но когда новый властелин России вошел, она невольно, инстинктивно как-то, по женской хитрости встретила его с достоинством, но любезно: в конце концов в руках этого неприятного человека была судьба всей ее семьи…
— Я, может быть, помешал… Но извиняюсь… — сказал Александр Федорович. — Я должен был лично ознакомиться, как содержится ваша семья…
— Прошу вас… — указала ему царица на кресло.
— Если вы, Александра Федоровна, имеете что-нибудь передать Временному правительству, я к вашим услугам… — сказал он, садясь.
Завязался с усилием ничего не значащий разговор. Гордая царица с негодованием отметила в своем тоне какие-то новые, точно заискивающие нотки — точно она подделаться к диктатору хотела… — и оскорбилась, и покраснела пятнами, но справилась с собой, и когда Керенский, прощаясь, встал, она с большим достоинством ответила на его поклон.
— Я представлял ее себе совсем другой… — сказал Александр Федорович провожавшему его графу Бенкендорфу. — Она очень симпатична и, по-видимому, примерная мать… И как еще хороша!
Он снова заглянул на несколько минут к царю, очень похвалил ему его жену — если Александра Федоровна невольно подделывалась к нему, то и он тоже невольно как-то подделывался к ним — и с помпой уехал, а царь, выйдя к Бенкендорфу и Долгорукому, очень довольным тоном сказал:
— А вы знаете, императрица произвела на Керенского прекрасное впечатление… Он несколько раз повторил мне: «Какая она у вас умная!»
Старые царедворцы невольно переглянулись: что это?! И ему, Самодержцу Всероссийскому, похвалы Керенского уже не безразличны?! И впервые оба они смутно почувствовали, что, в самом деле, что-то большое, чем жили они всю жизнь, кончилось. И печаль заволокла их сердца…
Вдруг в парке стукнул винтовочный выстрел, за ним другой, третий… У всех троих лица невольно вытянулись, и глаза тревожно насторожились.
— Что это может быть? — тихо сказал Долгорукий.