Кладбище балалаек - Александр Хургин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я вот до сих пор не знаю и не могу оценить одного ее, так сказать, проявления. Были годы, когда в Светкины дни мы с Лелей жили врозь. И таких лет набралось в общей сложности немало. И всегда в эти дни Леля мне звонила. Ничего не говоря о Светке. Она звонила как ни в чем не бывало, как будто мы не были в глухом разводе. Спрашивала, почему мой телефон не отвечает с самого утра, и где я таскаюсь, и как без нее обхожусь, и что у меня нового как жизнь, другими словами, спрашивала. Я что-нибудь ей отвечал. И на протяжении всего разговора думал только об одном: "Помнит она о Светке или не помнит?"
Потому что вполне могла не помнить, а звонила, почувствовав желание позвонить. Ну могли же редкие приступы ее желания совпадать всего с двумя определенными днями. Может быть, это что-нибудь, связанное с биотоками и биоритмами или с иной какой-либо чертовней. А возможно, все здесь проще. Возможно, Леля просто как нормальная мать все помнит и все снова и снова переживает по сию пору и не может забыть и себе простить. Но и говорить об этом не может. Даже со мной. И она имеет это право - не говорить, тем более что не говорить, молчать, еще труднее. Молчание скапливается в организме. Как вредные шлаки. То, что произнес, высказал - наоборот, уходит и забывается, то, что промолчал, - остается. Это как с любовью и нелюбовью. Нелюбовь имеет свойство накапливаться, а любовь проходит - и все. Именно так считает Леля. И говорит, что со злобой та же картина. Поэтому в старых многоэтажных домах за годы жизни разных людей накапливается ее очень много. Этого проектировщики, когда додумались до домов в несколько этажей, видимо, не учли. Да и не пытались учесть. Они дорогостоящие земельные участки использовали рационально. Думали, что так будет лучше и всем со всех сторон выгоднее. Оно бы так и было, если б не эта накопленная злоба. Которая разлита и взвешена во внутреннем пространстве старых домов и которая мешает в них жить новым, въехавшим снаружи и ничего не подозревающим людям. И они, находясь в этой старой злобе и днем и ночью, начинают злиться друг на друга и впитывать чужую злобу из воздуха, и копить ее в себе. От этого разрушаются молодые, недавно созданные, семьи, и потом, разрушившись, они не могут вспомнить и понять, что произошло, в чем причина разрушения, ведь так вроде все хорошо начиналось и продолжалось, и казалось, что так хорошо будет если не вечно, то всегда.
Леля считает, что жить надо в новой квартире. А идеально - в собственном доме. Чтоб вокруг участок земельный с забором и ни над головой, ни под ногами, ни через стенку - ни одной человеческой души. Живет, правда, Леля большую часть жизни в обычной - далеко не новой - квартире. Живет и считает, что жить в ней нельзя. И сожалеет, что нет у нее возможностей дом собственный приобрести в свое личное безраздельное пользование.
Когда она ходила замуж за организованного преступника, у него, само собой разумеется, был свой дом. И не один. Но это были все-таки его дома, а не Лелины, и его так быстро отправили к праотцам и прадедам, что получить удовольствие от обособленной, закрытой от других, жизни Леля не успела. Получение удовольствия, оно тоже времени требует. А получение удовольствия от определенного образа жизни требует длительного времени, протяженности. Жизни, можно сказать, оно требует. Иногда всей, иногда части.
И я склонен верить Леле и ее теории о любви, нелюбви и злобе. А может, мне просто хочется надеяться, что ни она, ни я не виноваты в нашей жизни, и что если бы мы жили не тут, мы жили бы и не так. Обычное распространенное заблуждение. Присущее, к слову, всем без исключения эмигрантам. Особенно будущим эмигрантам. За чем люди едут в другую страну? За другой жизнью. А жизнь другой может, конечно, быть, но редко. А часто - жизнь везде одна и та же. Потому что она, как и наши могилы, не снаружи нас, а внутри. Известно это давно, но все еще не всем. Потому что не все прочли в юношеском любознательном возрасте умные книги умного дяди по фамилии Шопенгауэр. Да если бы и прочли. Умные книги не до всех доходят. А уж их глубокий смысл - и подавно. Он доходит до тех, кому нужен, а кому не нужен, до тех он и не доходит понапрасну. Значит, правильно все устроено. В этой части нашего человеческого сознания. К сожалению, и тут не без хаоса. Хотя - почему к сожалению? К счастью.
Я знаю или, конечно, знал одного человека, заявлявшего, что он понял глубокий смысл. Не чего-то смысл, а в целом. Глубокий смысл как таковой. Вскоре после этого своего заявления человек выпил и, веселя компанию, выпрыгнул в одежде и обуви с прогулочного катера. Забыл, что плавать он совсем не умеет. Был у него такой существенный пробел в физическом воспитании. И, я так думаю, хорошо, что он не поделился со мною или с кем-то другим своим знанием и пониманием глубокого смысла. Так неосторожно и опрометчиво им понятого. Ему бы от дележки легче не стало, а мы, те, с кем он вздумал бы делиться, - могли совершить что-нибудь непредвиденное и себе во вред. Вдруг и мы спрыгнули бы в воду с катера? Или откуда-нибудь еще спрыгнули бы. С катушек, допустим. Правда, с катушек я и без смысла, похоже, скоро спрыгну. Или тихо сойду. Для этого мне достаточно Лели. И никакого смысла в добавление к ней не нужно. Я и так, похоже, зациклился на том, что она меня выставила. И все время возвращаюсь к тому же самому. И это, видимо, сдвиг по фазе на одном слове и одном событии.
Я ловлю себя на том, что постоянно вспоминаю о "выставлениях". О недавних и о тех, что случались Бог знает когда и по самым разным причинам. Например, зимой, в разгар эпидемии гриппа и иных простудных заболеваний. Леля всегда заболевала первой, и болезнь протекала у нее тяжело и остро. С температурой под сорок и с кашлем изматывающим, и с упадком сил практически до полного их отсутствия. И, естественно, она в такие нездоровые периоды начинала всецело от меня зависеть, а я начинал за ней ухаживать, как за маленькой, получая, врать не буду, от ее беспомощности удовольствие. И это мое удовольствие, и свою зависимость от меня, и собственную беспомощность в моих глазах - всего этого Леля перенести не могла. И заболев гриппом, тоже меня выставляла. Максимум, на третий день. А то и на второй. И сама, в одиночестве, перемогалась, своей силой воли обходясь и ни у кого в долгу не оставаясь. Это было самое обидное. Когда тебя выставляли за то, что помогал и ухаживал. Это тоже подталкивало к нехитрой мысли, что от Лели придется-таки уходить. Все равно придется. Рано или поздно. Но - придется.
Как только я пришел к выводу, что с Лелей надо завязывать и что это не жизнь, мне совсем перестало везти с женщинами. Я, значит, пытаюсь найти Леле замену хоть какую-нибудь, а мне навязчиво попадаются жены, не изменяющие своим мужьям. Много таких жен. Я никогда не думал, что их так много. И все они не изменяют мужьям со мной. Как будто никого другого для этого подобрать не могут. Самое же неприятное в этом деле то, что выяснялась их похвальная верность и преданность только в постели непосредственно. Что становилось для меня совсем уж неожиданностью и сюрпризом. И зачем они шли со мной - для меня загадка. Для них, думаю, тоже. И вообще - зачем это все было нужно? Зачем-то или просто так? И в устройстве всей моей отдельно взятой жизни "все" - зачем-нибудь или от фонаря? Для создания еще более густого хаоса, хаоса, из которого выбраться совсем невозможно? И, к слову, зачем я задаю себе все эти вопросы? И мне, и Леле нормально и в хаосе. Нам в нем по крайней мере привычно. Точнее, мне - привычно. А Леля в нем органично существует и вписывается в него без зазора. И сама хаос генерирует. Ну, в общем, сколько можно об этом говорить? О Леле все сказано. А что не сказано, она говорит о себе сама. Всем, кто попадется под это дело. Под ее желание говорить, в смысле. Потому что, когда Леля начинает говорить, она просто удовлетворяет свою потребность в произнесении слов. Слов, которые совершенно необязательно соответствуют действительности и правде жизни и вообще необязательно хоть чему-нибудь соответствуют.
Сначала я думал, что Леля любит приврать, совершенно бесцельно и беззаветно, из любви, так сказать, к искусству, как любят приврать от избытка и буйства фантазии многие дети. Потом мне казалось, что она клевещет на себя, а заодно, случалось, и на меня, и на всех, кто на язык попадется. Но со временем я все
понял - Леля освобождалась от лишних, накопившихся, невысказанных слов, слов, которые тяготили ее, подкатывали и, в конце концов, вылетали из нее на свободу длинными и короткими очередями. И она не слишком соображала и задумывалась, в каком порядке эти слова ставить, потому что это словоизвержение не от нее зависело. И я перестал слушать Лелю во время таких ее припадков и приступов говорения, принимаемых многими за приступы откровенности. Когда на нее накатывало это желание, а под боком никого не оказывалось, Леля вполне могла пойти и слушателя себе разыскать. Ей было все равно, кто это будет. Лишь бы он имел уши и сидел спокойно. Конечно, найти такого слушателя было не всегда легко. Сидеть спокойно, слушая то, что спокойно говорила в такие минуты Леля, не всем удавалось. А уж когда она доходила до своих бабьих, придушенных модуляций, которые резали не только ухо, но и все внутренности, - тут нужны были особые нервы, нервы повышенной крепости и эластичности. Или любовь к Леле нужна была. Любовь, которая слепа, глуха или, как минимум, невнимательна к очевидному.