Внутри, вовне - Герман Вук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну что ж, я потопал вверх по лестнице, почему-то предчувствуя, что мне достанется на орехи. Маму я застал на кухне, она была в ярости.
— Исроэлке!
— Да, мама.
— Миссис Лессинг сказала мне, что ты сказал миссис Франкенталь, что я морю тебя голодом.
(О, Боже!)
— Она так сказала?
— Один ломтик хлеба в неделю! Один ломтик! Ты это сказал миссис Франкенталь? Да или нет?
Продолжая что-то чистить или мыть в раковине, мама глядела на меня, сверкая глазами. Она не любила тратить время попусту и вполне могла устроить бурную сцену, продолжая в то же время выковыривать глазки из картофелин. Как выяснилось, миссис Франкенталь целый день рассказывала всем и каждому на всех пяти этажах нашего дома, как Гудкинды морят голодом своих детей; не удовлетворившись нашим домом, она понесла эту историю дальше — в соседний дом, где жила миссис Лессинг, мамина давняя приятельница еще по «Кружку».
Что ж, я был вынужден признаться. И я не мог даже сделать попытку оправдаться тем, что эта Бабушка Красной Шапочки, живущая в соседней квартире, сбила меня с толку, заставив поверить, что, рассказывая о наших гастрономических запретах, я, в сущности, расхваливаю свою мать. Я этого и сам тогда не понимал. Я просто-напросто попал в западню. Все детство — это серия таких западней, и, попадая в них, мы постепенно учимся жить.
— Ну почему ты лгал? Почему ты всегда так лжешь? Или ты не знаешь, что бывает с лгунами? Или тебе в этом доме не дают есть сколько хочешь? Ну, погоди, придет папа…
— Мама, пожалуйста, не рассказывай папе!
Но, когда папа пришел домой, она ему все рассказала — и поручила наказать меня за то, что я лгал. И хотя я был маленьким, и хоть мне было очень больно, я видел, что папа страдает не меньше меня. Когда он меня порол, у него было такое выражение, как будто пороли его самого. Это был эпизод с глыбой льда, повторившийся в следующем поколении. Мы, мужчины из семьи Гудкиндов, не созданы бить своих детей. Мне мучительно вспоминать о том единственном случае, когда я ударил свою дочь Сандру; что же до моих сыновей… Ладно, к черту все это! После порки я заполз на стоявший в гостиной диван-кровать, который на ночь раскладывали для нас с Ли. Там, лежа на жестком кожимите, я выплакался. А потом пришла Ли и положила мне руку на плечо. Я посмотрел на нее. Она сжимала в руке кусок шоколадного печенья с начинкой из пастилы, и она дала его мне.
Это был ее звездный час. Я бы мог понять, если бы она стала злорадствовать над моим несчастьем. Но вместо этого она дала мне печенье, она ласково на меня посмотрела, и в глазах у нее стояли слезы; тогда-то я понял, что такое сестра, больше того — я начал понимать, что такое женское сердце. Этим поступком Ли искупила то, что случилось в метель, — это моя на нее единственная серьезная обида; и, кроме того, я тогда понял, что Ли тоже не очень-то соблюдает запрет на магазинное печенье. Я подумал, что это печенье Ли, наверно, получила не от миссис Франкенталь, а от Поля; и, вместо того чтобы сразу же это печенье съесть, как сделал бы всякий разумный ребенок, она оставила его на потом, по какой-то странной причуде, понятной только девочкам.
Когда я сел, утешенный, вытирая глаза и жадно поглощая шоколадное печенье, Ли шумно накрывала в кухне на стол для ужина, а папа с мамой беседовали, как обычно, о делах в прачечной. И тут я успокоился и понял, что наказали меня не за дело. Конечно, я лгал. Но ведь на эту ложь меня натолкнула взрослая миссис Франкенталь. А мама рассердилась не на то, что я солгал; просто ее вывело из себя то, что из-за этого она глупо выглядела в глазах миссис Франкенталь. Ее бесило, что эта баба из квартиры 5-А сумела опозорить большую «йохсенте», и поэтому мама приказала папе устроить мне выволочку. Только и всего! Это был тот же уровень, что и перебранки между мной и Ли. Мягкое место у меня все еще побаливало от папиной порки, но я вдруг ощутил жалость к нему и высокомерное презрение к маме. За один день я стал намного старше.
* * *Ну, а теперь — о том, что случилось в метель. Я никогда не попрекал Ли этой историей. Но я ее не забыл.
Я был в первом классе, а Ли — в третьем или четвертом. Наша школа была кварталах в десяти от дома. По утрам мы шли в школу вместе. В то утро небо было все в тучах, и мама дала Ли зонтик. Разумеется, я шумно потребовал, чтобы зонтик дали и мне, но в доме был только один зонтик. Хотя, когда мы шли в школу, немного распогодилось, и даже выглянуло солнце. Ли сказала, что чувствует грибной дождик; она гордо раскрыла зонтик и всю дорогу красовалась под ним и только о нем и говорила, да еще жаловалась, что я занимаю под зонтиком слишком много места и вытесняю ее под дождь. Она носилась с этим зонтиком как дурень с писаной торбой, и я преисполнился решимости во что бы то ни стало завладеть зонтиком, когда пойду домой.
Ближе к полудню погода снова испортилась, и повалил снег. После полудня нам объявили чудесную новость: уроки отменяются! Учителя раздали всем по пятицентовику, чтобы мы могли поехать домой на трамвае. К тому времени уже вовсю свирепствовала вьюга, и на улицах намело высокие сугробы. На трамвайной остановке в толпе закутанных до ушей школьников я натолкнулся на Ли с Полем Франкенталем: он ел некошерную булочку с горячей сосиской, стоившую ровно пять центов. Я ничего не выдумываю, я, как сейчас, вижу Поля Франкенталя, который стоит в своей клетчатой куртке, засыпанной снегом, и уплетает булочку с сосиской, купленную у уличного лоточника, а Ли рассказывает мне какую-то запутанную историю о том, как он потерял свой пятицентовик; так что не хочется ли мне пойти домой пешком под зонтиком, а свои пять центов отдать Полю? Он их мне отдаст, и я потом смогу их истратить на что мне захочется.
Вы можете сказать, что я совершил глупость, согласившись на такую сделку. Но ведь она была моя сестра, не так ли? И это будет так приятно, заверяла она, — шагать домой под зонтиком! Раз у меня будет зонтик, никакой снег мне не страшен, и все такое. Я сказал: «Ладно», отдал свои пять центов, получил зонтик. Ли и Поль влезли в освещенный трамвай, а я отправился домой сквозь вьюгу, раскрыв над собой зонтик.
Ветер швырял меня то в одну, то в другую сторону, я то и дело скользил и спотыкался на снегу, пытаясь удержаться на ногах и обеими руками вцепившись в гладкую черную ручку зонтика, пока в один далеко не прекрасный момент сильный порыв ветра развернул меня на сто восемьдесят градусов и в мгновение ока вывернул зонтик наизнанку. Это было очень кстати, иначе я, наверно, взмыл бы на зонтике в небо, как Мэри Поппинс. Я попытался было вывернуть зонтик обратно, но ветер вырвал его у меня из рук и умчал куда-то вверх; и вот я был один как перст в восьми кварталах от дома, и мне ничего не оставалось, как ковылять дальше сквозь слепящую пургу по снегу глубиной в добрый фут или больше, среди сугробов, которые были выше меня.
Впрочем, идти без зонтика было легче. Я плелся вперед, с каждый шагом все глубже и глубже проваливаясь в свежий снег и даже с некоторым интересом разглядывая остающиеся после меня следы. Но становилось все холоднее и мрачнее, а я, казалось, совсем не продвигался к дому. Вскоре я стал оставлять после себя в снегу не следы, а круглые ямы, потому что я стал проваливаться уже чуть ли не по бедра. Мне становилось немного страшно. Опускались синие сумерки, уличные фонари сквозь пелену снега были лишь тусклыми желтыми кружками, которые только сбивали меня с толку. Все время вытаскивать ноги из глубокого снега было трудно, я устал, и на меня напала сонливость; я решил сесть на снег и немного отдохнуть: конечно, это была ошибка, известная всем, кто читал описания путешествий по Арктике, но я к тому времени ничего подобного не читал.
Вот там-то, в снегу, полузанесенного свежевыпавшим снегом, меня нашел кучер фургона отцовской прачечной Джек-выпивоха. Он разбудил меня, как следует тряхнув и дохнув мне в лицо чем-то обжигающим, как горящий пунш. Было черным-черно. Джек поднял меня, посадил в фургон, в котором знакомо пахло конским пометом и грязным бельем, и отвез меня домой. То-то было радости! К тому времени меня уже хватились; папа, мистер Бродовский и все возницы отправились на поиски, и о моем исчезновении сообщили в полицию. Меня тут же напоили чаем с ромом, раздели и посадили в горячую ванну. Во время всей этой радостной суматохи, пока мама готовила мне чай со сливовицей, а папа наливал второй стакан Джеку-выпивохе, Ли ухитрилась шепнуть мне:
— Ничего не говори про зонтик!
Оказалось, что когда Ли вернулась домой и папа и мама стали ее расспрашивать обо мне, она экспромтом сочинила какую-то невероятную историю, от которой я одним своим словом мог бы не оставить камня на камне.
Теперь признаюсь, что я, конечно же, постоянно стоял у Ли поперек горла; я был ее наглым соперником, бесстыдным утеснителем. Я принимал как должное все мамины ласки и дары, полагавшиеся «моему Дэвиду», ибо мама никогда не отличалась беспристрастностью. Если бы Ли набросилась на меня с топором, это был бы понятный и заслуженный мной акт мести. Но, по крайней мере, я на нее не ябедничал: не наябедничал я и в тот вечер, и вообще я, кажется, никогда этого не делал. А поводов к тому было хоть отбавляй, ибо у Ли в характере была склонность привирать. Может быть, это вообще женское свойство: Бобби Уэбб, например, — лгунья каких поискать. Но до нее мы еще дойдем, а пока мы двинемся за пределы Олдэс-стрит и квартиры Франкенталей — к цементирующей среде моей долгой судьбы — к «мишпухе».