Русская тема. О нашей жизни и литературе - Вячеслав Пьецух
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отсюда, между прочим, и путаница на нашем литературном олимпе: в пушкинскую эпоху первым русским прозаиком считался Марлинский, а поэтом — Бенедиктов, Достоевский вкусил земной славы за год до своей смерти, Чехова при жизни вовсе не знали в Европе, Тургенев же был вознесен и обласкан общественным мнением дома и за рубежом еще со времён «Параши», хотя его популярность скорее всего объяснялась тем, что он был общедоступен, потрафлял демократическим настроениям молодежи и отсидел месяц за непоказанный некролог.
Если дело и дальше так пойдет, то есть если литература и впредь будет двигаться по направлению к абсолюту, то, видимо, со временем читать Тургенева перестанут, как давно уже не читают Боборыкина и Потапенко, как уже столетие детей учат грамоте не по Псалтыри, а чуть ли не по ушаковскому словарю. Разве что сочинения Ивана Сергеевича останутся в употреблении как анестезирующее средство, старинное и проверенное, вроде валерьяновых капель; допустим, на дворе дождь со снегом, по радио рассказывают о сосредоточении литовских дивизий у границ с Россией, из провизии остались одни макароны, постреливают за углом, но возьмешь в руки томик Тургенева, откроешь его, а там: «солнце село, но в лесу еще светло; воздух чист и прозрачен; птицы болтливо лепечут; молодая трава блестит веселым блеском изумруда…» — и сразу почувствуешь, что еще, в общем-то, можно жить.
Или наоборот: как раз Тургенева-то и будут читать в грядущих поколениях россиян — это в зависимости от международного положения, успехов научно-технического прогресса, криминальной обстановки и урожайности зерновых. А еще, может быть, потому, что литература будет, предположительно, развиваться в обратном направлении, от химии к алхимии, от тайны сформулированной к формуле, равной тайне, от господина, нечаянно утопившего лепажевское ружье, к феномену Башмачкина, как знаку исторического пути.
Ведь если дело и дальше так пойдет, то со временем литература слишком замкнется на себе, приобретет резко цеховое значение, станет доступной узкому кругу лиц, одним словом, разделит судьбу современной музыки, которая давно уже не понятна и не интересна никому, кроме самих композиторов и мудрствующих скрипачей. После уже, когда всякая культурная деятельность начнет откровенно угасать соразмерно успехам научно-технического прогресса, когда свобода и равенство достигнут степени абсурда, когда всеобщее благоденствие изживет естественную потребность в сострадании и простое нажатие кнопки заменит процесс познания, — тогда место литературы займет канкан.
Если принять в расчет эту печальную перспективу, хотя бы она была и самого гадательного свойства, невольно подумаешь: лучше Тургенев, чем грядущее ничего. Тем более что слог его — чистый праздник, ради одного перелива слов все читал бы его, кажется, и читал.
Хотя, как поразмыслишь, — ну слог, ну и что, что слог? Живучи в России, да чувствуя по-русски, да владея по праву рождения сокровищами нашего языка, да чтобы у писателя слова не переливались, — это уже было бы чересчур.
Наваждение
Что бы там ни выдумывали люди болящие, неудачники и пострадавшие ни за грош, мир устроен таким гармоническим образом, что каждая человеческая судьбина развивается соответственно качествам судьбоносца, что, попросту говоря, нам по заслугам причитаются и миниатюрные наши радости, и капитальные наши беды. Тут буквально каждое лыко в строку: если тебе вроде бы ни с того ни с сего свалился кирпич на голову, то это не значит, что тебе нечаянным образом свалился кирпич на голову, а значит это, что либо ты жену обижаешь, либо пьёшь не в меру, либо доски воруешь для дачных нужд.
То же самое касается и судеб литературных.
Выдающийся русский писатель Николай Успенский потому прошел у нас незамеченным и кончил жизнь под забором, перерезав себе горло перочинным ножиком, что он был бытовой негодяй и понаделал ближним немало гадостей.
Л. Толстой, обитая в своей царской Ясной Поляне, умудрился сделаться несчастнейшим из людей, и это немудрено, поскольку «в электричестве и паре любви к человеку больше, чем в целомудрии и воздержании от мяса», как деликатно заметил Чехов.
За что Достоевскому выпали каторжные работы? За то ли, что он по молодости впал в социалистическую ересь, или за то, что он совершил одно тяжкое преступление против нравственности — это еще вопрос.
Некрасов умер в ужасных муках, потому что он был жадина, картежник и грабил товарищей по перу.
С другой стороны, кого ни взять из больших наших писателей, все они прожили жизнь счастливую, сравнительно обеспеченную, невероятно богатую впечатлениями, мыслями, чувствами и заслужили признательность современников, ибо, несмотря на мелкие свои слабости, прямо служили Богу. Правда, неизвестно, за какие заслуги Михаил Шолохов прожил в безбедной праздности 30 лет.
Да и то сказать — мир потому и прекрасен, что существуют исключения из самых жестоких правил. В частности, великий русский писатель Николай Семёнович Лесков, стоящий в нашей литературе вровень с Гоголем и Л. Толстым, разве что он эпопеи не сочинял, создавший самобытную эстетику, открывший целое направление в национальной культуре, по сей день считается демиургом второго ряда.
Истоки этой очевидной несправедливости, — если, конечно, исходить из того, что кирпичи просто так на голову не падают, — можно в его биографии поискать…
Итак, Николай Семёнович Лесков, дворянин во втором поколении благодаря тому обстоятельству, что его отец дослужился по акцизному делу до чина коллежского асессора, родился в І83І году на Орловщине, в Кромском уезде, о каковой территории в нашем народе сложилась присказка «Орел да Кромы — первые воры», а между тем она дала России столько первостепенных писателей, сколько никакая другая территория не дала.
Образование Николай Семёнович получил малое, он окончил только три класса губернской гимназии, с тех пор нигде уже не учился, в точных науках был слаб, басурманскими языками не владел, «латинские берзости не текох». Молодость провел так, как ее на Руси и положено проводить: широко отведал винца с хлебцем и любви по прейскуранту в срамных заведениях на Андреевском спуске в Киеве, нуждался, влюблялся, попадал в истории и много путешествовал по стране.
Шестнадцати лет он поступил мелким чиновником в Орловскую судебную палату и вскоре женился на Ольге Васильевне Смирновой, которая кончила тем, что сошла с ума и вплоть до І909 года прожила в петербургской больнице св. Николая, на подоконнике, отнюдь не ориентируясь ни во времени, ни в пространстве. Потом Николай Семёнович перешел на частную службу, в английскую торговую компанию, и вдругорядь женился на Екатерине Степановне Бубновой, умнице и красавице, которую он принял разведенной да еще и с тремя детьми.
В начале 60-х годов он переехал с семьей на жительство в Петербург, поселился возле Таврического сада, в Фуршатской улице, в доме №62, и ни с того ни с сего занялся литературой — было ему тогда около тридцати. Это, впрочем, бывает, что люди внезапно впадают в писательство, как в болезнь, уже будучи далеко не молодыми, сложившимися людьми, которые к тому же исповедуют самые плоские интересы, то есть, по-видимому, дело обстоит так, что литературный дар рождается вместе с ними, но проклевывается поздно и невзначай; или, может быть, дар как бы нисходит с неба и, вселившись в какого-нибудь «избранника праздного», вдруг превращает его в ближнее чадо Бога — ведь серьезные писатели суть все прямые дети Божии, как Христос.
Но вообще это дело темное, каким именно образом столоначальники — Лесков до столоначальника дослужился — каким именно образом столоначальники становятся художниками и наоборот, во всяком случае, Рембо только в ранней юности сочинял, Аксаков-отец взялся за перо на старости лет, а талант Блеза Паскаля и вовсе прорезался после того, как его лошади напугали.
Писательским трудом вырабатывал Николай Семёнович, по его мнению, недостаточно — вкупе с окладом жалованья чиновника по министерству народного просвещения выходило чуть больше двух тысяч целковых в год — и всю свою жизнь жаловался на бедность, хотя обитал в сказочно многокомнатных квартирах, устраивал журфиксы, держал прислугу и вообще в его время можно было отлично пообедать за двугривенный серебром.
Жена его была далеко не Сниткина, и даже не то чтобы Софья Андреевна, переписавшая за мужем «Войну и мир», но однако и не Елизавета Салтыкова-Щедрина, супруга Михаила Евграфовича, которая о сочинениях своего прославленного супруга говорила — «Мишелевы глупости». Так вот и со второй женой Лесков разошелся. Разойдясь, он поселился вместе с сыном Андреем Николаевичем, офицером, завершившим карьеру в чине полковника Генерального штаба Советской Армии, и одолел последние десять лет жизни болящим холостяком.