Пасторша - Ханне Эрставик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О, если бы я только знала, я бы смотрела за ней как за маленьким щеночком, ухаживала за ней и была бы с ней вместе круглые сутки, так чтобы она не оставалась одна, гладила бы ее и кормила.
И это ты, Лив, с твоими-то способностями заботиться о ком-то?
Как тогда, в Гефсиманском саду, когда Иисус попросил апостолов не спать и бодрствовать, а сам пошел молиться. Он начал скорбеть и тосковать, написано в Писании, и сказал им: «Душа Моя скорбит смертельно; побудьте здесь и бодрствуйте со Мною»[9]. А когда Он вернулся, нашел их спящими, и Он сказал Петру: «Так ли не могли вы один час бодрствовать со Мною?»[10]
О, я бы наверняка смогла. Я бы сделала все, что угодно, ведь что-то я могла бы сделать, хотя бы попытаться. Если бы я только знала, понимала, видела.
И это я, которая собиралась врачевать раны.
Я поставила чашку в мойку, убрала со стола. Подумала, что хотела сказать об этом ему, о том, чтобы врачевать. Я ведь вовсе не сразу начала заниматься теологией. Вначале я изучала политэкономию. Я старалась понять крупные системы, логику их функционирования, все взаимосвязи. Какие модели лежали в основе этой идеологии, которую уже больше так не называли, давая ей другие названия — так, капитализм получил с виду нейтральное название «рынок».
Так же и с саамским восстанием. Об этом много написано, о его экономических причинах, материальной стороне, как государство направило чиновников, чтобы завладеть территорией, назвать ее норвежской и взимать с саамов налоги. И вот саамы, которые уже на протяжении многих столетий платили дань нескольким странам, двойные и тройные налоги, вдруг обнаружили, что эти чиновники живут в их селеньях, причем за их счет, и смотрят на них свысока.
А в воскресенье надо было преклонять колени перед пастором, этим выходцем с юга, поскольку он, кроме всего прочего, ведал и Богом. И спасением, и прощением, и милостью Божьей. Вот так церковь встала на сторону власти и одобрила подчиненное положение саамов.
«Что касается бития палкой и рукоприкладства, пусть мне будет дозволено отметить, что я не использовал оных средств кроме среды, 22 октября, что бы ни говорили арестованные финны. И как они не боятся высказывать такую явную неправду, когда тому есть множество доказательств. Когда они стали оскорблять меня в моей комнате, их никто не бил — ни я, ни лавочник, ни ленсман, несмотря на их сопротивление. Я еще раз говорю, что я признаю, что мое поведение было неосторожным и даже неподобающим, но все же, господин епископ, я не раскаиваюсь в том, что я сделал в ту среду, однако мне было бы жаль, если бы подобное повторилось».
За год до событий той ноябрьской ночи священник взял в руки палку и пустил ее в ход, в первый и единственный раз, согласно его собственному признанию, он отбивался, когда они окружили его в доме, приписанном к церкви.
И пастор написал епископу, что это никогда не повторится, но что он не раскаивается в том, что сделал. Видимо, он затаил что-то в душе с того единственного раза.
Может быть, что-то вырвалось наружу уже тогда, когда пастор нанес те удары. Может быть, была виновата все-таки сторона власти, пробившая брешь в их взаимоотношениях, так что все накопившееся потекло наружу? Все неуправляемое — отчаяние, злоба и тоска? Была ли связь между его ударами и их «криками и прыжками», о которых пастор писал в своем письме епископу?
«Не успели мы, однако, тронуться в путь, как эти необузданные бабы и мужики с громкими криками и руганью встали на дороге и загородили нам путь, пытаясь оттеснить меня от моих спутников».
Я изучала политэкономию несколько месяцев, а потом перешла на теологию. В политэкономии были слишком большие бреши. Как будто находишься в гигантском цеху, а кругом снуют переменные величины в экономических моделях — такие большие автопогрузчики, которые перевозят ящики и поддоны, в которых все запрятано. И я никак не могла увидеть, что же там, внутри них. Только непрерывное движение. Я очень злилась на себя, что неправильно выбрала специальность. Может, бросить это и взяться за социологию или что-нибудь более мягкое и женственное? Не пытаться уразуметь эти системы, а взяться за что-то более «духовное» и «относительное»? Нет, нет и нет. Ни за что на свете. Никогда. И я вставала по утрам, приходила в аудиторию и сидела там с блокнотом.
Но как-то раз в ноябре, когда я вышла на открытую площадку между красными кирпичными зданиями, начался дождь. Я шла на лекцию в другое здание. Большие тяжелые капли дождя начали падать мне на голову, на лоб, стекали по ресницам на щеки, капали с носа на рот, подбородок. Дождь был сильный и холодный, мой блокнот промок. Я остановилась, положила его на землю, запрокинула голову назад. Я стояла под дождем, чувствовала, как он хлещет меня и как я все больше замерзаю и промокаю.
Я не планировала ничего заранее, не принимала никаких решений. Струи дождя падали на красные кирпичные здания и на меня. Я оставила свой мокрый блокнот на улице, вошла в здание факультета теологии, открыла дверь лекционного зала, нашла место и села. Лицо, волосы и одежда были мокрые, с меня капала вода. Я села в задний ряд и начала слушать.
Я никогда раньше не помышляла о теологии и не собиралась ее изучать.
Сейчас я могла бы найти объяснение своему поступку. Оглядываясь назад, можно сказать, что я сделала это, чтобы не погибнуть, чтобы не впасть в депрессию и не попасть в психушку. Что каждый должен заниматься тем, к чему чувствует призвание. И так далее. Но все это неправда. У меня были способности к политэкономии, и я могла бы стать хорошей медсестрой или социологом. Я не могу назвать одну конкретную причину своего поступка. Просто передо мной возникла картина: я стою в большом зале, это огромный склад, смотрю на автопогрузчики и вдруг проваливаюсь. Как будто почва уходит у меня из-под ног.
Я составила накопившиеся за последние дни тарелки в мойку, налила воды и моющего средства. В стакане стояли чайные ложки с остатками яйца, я положила стакан в мойку.
Могла ли теология стать такой надежной почвой под ногами? Вряд ли. Но я стояла там под дождем и чувствовала, что падаю, что больше не могу. Не могу бороться.
С чем?
Я не знала.
Я начала мыть посуду, запахло моющим средством, потом прополоскала чашки и тарелки и поставила их в сушку. Вытащила затычку, осмотрелась — вроде бы на кухне порядок, вытерла стол тряпкой и еще раз посмотрела вокруг.
Я спускалась к центру города, на дороге лежал мокрый снег, но до конца он не таял, не было настоящего тепла. Как здорово, если бы время летело быстро, как в фильме, чтобы сразу наступила весна и на моих глазах распустилась листва. Чтобы повсюду были слышны бодрые и радостные голоса, чтобы люди двигались, энергично, бодро вскакивали, если споткнутся и упадут.
Я спустилась к торговому центру, услышала крик чаек, видимо, у причала стояло рыбацкое судно, прошла мимо кондитерской. За столиками у окон сидели люди и курили. Я видела белые кофейные чашки, надпись желтыми витиеватыми буквами на окне. Вошла, остановилась у большого прилавка и посмотрела на булочки с марципаном, шоколадные пирожные, покрытые разноцветными крошками, школьные булочки, рождественские пирожные, пшеничные булки.
— А вам что? — спросила девушка за прилавком.
Она выглядела приветливо — с блеклыми кудряшками, в очках в коричневой оправе и красном фартуке. Я взглянула на булочки и пирожные на прилавке. Я вовсе не собиралась ничего покупать, вошла сюда машинально.
Девушка улыбнулась кому-то за моей спиной, кто сидел за одним из столиков.
— Пожалуйста, кусочек торта и чашечку кофе, — произнесла я.
Она кивнула, взяла небольшое блюдечко, достала лопаточкой маленький темный четырехугольник с миндальной начинкой, с желтым кремом посередине и тонким слоем шоколада наверху. Она отнесла блюдце к кассе, я заплатила, налила себе чашку кофе и села за один из столиков.
За соседним столом сидели две пожилые дамы из моей общины, и я кивнула им. Клиентов было немного, девушка вышла из-за прилавка, прошла и села за столик у окна, где сидело двое мужчин. Мимо проехала машина.
Я отломила вилкой кусочек торта. Было видно, как продавщица подняла пачку сигарет со стола, потрясла ее и спросила, можно ли взять. Один из сидевших кивнул, она вытащила сигарету, взяла со стола зажигалку, закурила, глубоко затянулась и выдохнула.
Сквозь сигаретный дым я увидела, что по улице идет Майя. Она шла вниз, к центру города, в шерстяной куртке и синих брюках от униформы. Она выглядела как-то странно, не смотрела ни вперед, ни по сторонам, шла, уставившись в землю.
Часы над прилавком показывали половину десятого. Наверное, она сегодня начинает позднее и работает до вечера. Наверное, устала после вчерашнего.
Надо было позвать ее к себе завтракать или, по крайней мере, еще раз заглянуть к ней. Ведь я не слышала, как она ушла, но я и не прислушивалась, вообще забыла о ней.