Повести - Петр Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик помолчит, потом посмотрит на меня и произнесет сквозь зубы:
— Н–да, вон что. Какие дела‑то…
Но ничего не случилось. И кормила нас не Марина, а вторая сноха. Марина ушла доить коров. И я был рад, что Гагарины кормят нас последний день.
После ужина меня, уставшего за день, потянуло спать. Но надо еще сходить к учителю, узнать — в воскресенье будет экзамен или после. Он обещал учеников распустить, а сам еще учит. Что‑то не так!
К удивлению своему, я учителя дома не застал. Куда он мог пойти? Редко случалось, чтобы он куда‑нибудь уходил. Только иногда к Харитону, да и то заказать раму для окна или исправить столы в школе.
Вспомнив о Харитоне, вспомнил о разговоре в сарае.
«Э, надо сказать ему об этом», — подумал я и отправился к Харитону.
С барского поля ехали мужики. Вот сын деда Сафрона, Антон. Я поздоровался с ним, и как взрослый, спросил:
— Сеете, дядя Антон?
— Сеем.
— Кокшайски драться не приходили?
— Не–ет, — смеется. — А ты куда?
— Да… так.
Сарай Харитона заперт. В избе тоже огня нет, хотя на улице темновато. Я решил зайти и спросить, где хозяин. Когда открыл дверь, на меня пахнуло махоркой.
— Кто? — спросил Харитон.
Оробевшим голосом я едва проговорил:
— Дядя Харитон, это я.
— Петька?
— Ну, да. Выйди в сени, что‑то скажу.
Мужики засмеялись, но Харитон, ни слова не говоря, вышел.
Полушепотом, озираясь на дверь, я рассказал ему все, что слышал в сарае. Он ничего не сказал, взял за руку и, отворив дверь, ввел меня. Кроме махорочного дыма, я почуял душистый запах папиросы.
«Неужели и учитель тут?» — подумал я.
Мужики тихо переговаривались, но я не мог понять о чем. Да и лиц их не видно. Скоро, привыкнув к темноте, я распознал всех. Тут были учитель, кузнец Самсон, Тимофей Ворон, Лазарь, Иван Беспятый, старик Сафрон, три человека не из нашего общества и еще молодой парень, сидевший в углу.
— Говори, — тихо обратился к кому‑то Сафрон.
Мужики смолкли. Что‑то таинственное почувствовал я. Что‑то вычитанное из книг.
Из угла, как бы продолжая, раздался негромкий голос:
— Рабочие не хотят больше терпеть голод, тратить свою силу на фабрикантов. Эти забастовки не только забастовки, это — революция. Революция против царского правительства, потому что оно стоит за миллионеров–фабрикантов, помещиков, купцов, промышленников. Царское правительство охраняет их, а они охраняют царский строй. У них одна цель: они борются против рабочих и крестьян…
Меня пронизывает дрожь. Что‑то смутное пробуждается во мне, что‑то я начинаю понимать. Вот второй раз слышу слово «революция». Мне от этого страшно. Мужики сидят, затаив дыхание. А голос снова продолжает. Ровно, тихо и складно:
— У некоторых из нас, рабочих, тоже была надежда, что царь‑то хорош, да министры плохие. Такая надежда потухла. Ее погасил сам царь. В морозное утро девятого января в Петербурге он доказал, что надеяться на него нечего. Вы, наверное, слышали, как к нему шли рабочие с иконами, хоругвями. Рабочие несли грамоту. В ней говорилось: «Вот мы, несчастные рабы, пришли к тебе, государь. Мы, как и весь народ, не имеем прав. Не откажи нам, помоги, избавь нас ог чиновников, стань ближе к нам, и мы будем счастливы. А иначе хоть в гроб». И царь загнал их в гроб. Велел в них стрелять. Он загнал в гроб веру в самого себя… Обманутым рабочим наврали про милость царя. Не врали им только мы, наша партия социал–демократов большевиков. Мы предупреждали и сейчас говорим: ни царю, ни министрам, ни полиции, ни попам веры нет. Это один класс, одно общество богатых. Плевать они хотели на рабочих и на крестьян. Шкуру драть с нас — это их дело. Посмотрите, сколько вокруг помещиков! Сколько у них земли! В России хотя и отменено крепостное право, но оно так отменено, что самая хорошая земля осталась у помещиков. Ни в одной стране народ не живет в таком капкане, как у нас. Можно ли жить так дальше? Нет, нельзя. Народ вымрет от голода, от болезней. И этот темный, забитый народ надо вывести на светлую дорогу. Надо его объединить и действовать заодно. Рабочие и крестьяне — родные братья. Они вместе должны выйти против мачехи–монархии. Нужно правительство народное, из представителей самого народа. Надо свергнуть царя, его министров, прогнать помещиков, отнять у них землю. Довольно помещикам пить крестьянскую кровь! Наша партия стоит за то, чтобы все земли — помещичьи, казенные, монастырские, княжеские — крестьянство забрало себе бесплатно, без выкупа. Но мы говорим, что это еще не все. Крестьяне не все одинаковы. В крестьянстве есть богачи–кулаки, беднота. Мы против того, чтобы одних помещиков прогнать, а других, из своего же села, посадить. Этого мы поддерживать не будем. Да и вы тоже. Если у вас сядет на барскую землю Гагарин или Хапугин, или Дерин, или лавочник Блохин, от этого слаще не будет. Мы стоим за неимущее крестьянство, а не за богатеев. Им и без того не плохо живется. Но о земле, как ею пользоваться, мы всегда успеем сговориться. Сама жизнь покажет, лишь бы власть была в наших руках. Что сейчас нужно делать вашему комитету? Прежде всего держаться дружно, объяснять мужикам, за что идет борьба. Почему надо свергнуть монархию и установить демократическую народную республику. Возможно, придется и с силой встретиться, с казаками, стражниками. Ко всему надо быть готовыми. Революция сама не приходит, ее делает угнетенный народ.
В избе совсем темно. Что в это время думает каждый? Я готов просидеть всю ночь, слушать и слушать…
— Иди домой, — шепнул мне Харитон, — да не болтай…
— Нет, нет, — шепнул и я ему, — что ты… Сам вот гляди. Урядник‑то…
— Иди, иди, — не дал он договорить и открыл мне дверь.
Пришел домой, лег спать, но было не до сна. Сколько дум, какие мысли в моей не приспособленной еще к делам взрослых людей голове! Очень хотелось поделиться этими мыслями с кем‑то. Но с кем? С дядей Федором? Михайлой? Засмеют. Ведь я — мальчишка. Стой! А с Павлушкой? — вдруг вспомнил я. Он поймет…
И я мысленно разговариваю с ним. Говорю ему долго, а он все слушает, и глаза его горят. А рядом с нами уже Харитон. Он стоит и посмеивается, и кивает на меня учителю. А учитель — нет, это не учитель, это — Гарибальди. Высокий, с ружьем, возле него — конь. Недалеко войско. Вот Гарибальди сел на коня, хлестнул, поскакал по улицам и кричит мужикам: «Эй, вставайте, пора!» Подлетел к нашей избе, стучит в окно: «Вставать пора, гнать!» Из избы никакого ответа. Тогда Гарибальди подъезжает ко мне. Я стою у мазанки. Он спрыгивает с лошади, сердито берет меня за плечо, треплет, глаза его налились кровью:
— Что спишь? Гонют, гонют!
Вдруг вскидывает ружье и три раза подряд — бах–бах–бах!
Сразу я вскочил. Мне холодно. Передо мною мать. Она держит в руках дерюгу.
— Наказанье с тобой. Никак не добудишься. Вон дядя Федор прошел. Кнутом тебе хлопал.
…Испольный сев закончился. Отец наш засеял полдесятины. Десятину на Князь–мерине не успел бы.
Завтра воскресенье. Экзамен.
Хотя и знаю, что сдам, но волнуюсь. Волнуется и мать. Отец как‑то растерянно смотрит на меня. И даже братья. Нынешний день я пасу до обеда. Домой отпустил меня дядя Федор прямо со стойла. Он тоже, как мне кажется, косо, словно на вора, смотрит на меня. Только Ваньку ничто не волнует. Учился он всего полтора года, бросил школу, не жалея.
Сижу за столом над книжками. Все прочитано, много знаю наизусть. Смотрю больше не в книги, а на стол. Он у нас худой, хромоногий. Углы изрезаны ребятишками. Между досок в щели набилась грязь. Такого убогого стола я ни у кого еще не видел. Кладу книги на лавку, выдергиваю из метлы прут, чищу щели между досок. Мать смотрит на мое занятие, ничего не говорит. Она знает, что я брезглив. Знает также, что уж если я за что‑нибудь взялся, то сделаю.
Грязь вычищена, щели в столе зияют, как борозды. Я снял крышку стола, промыл доски и на полу начинаю насаживать их на поперечины. Стол теперь уже. Выступают поперечины. Ножом срезаю их, и вот стол в порядке: ни щелей, ни грязи.
Все это сделал молча. Молча и мать чинит мне синие домотканные портки, в которых я завтра предстану на экзамене.
— Ты бы волосы подстриг, — говорит она. — Сходи к Ивану, он живо ножницами…
Это верно: волосы у меня так отросли, что впору хоть послушником в монастырь.
Иван Беспятый большой охотник подстригать. Он усадил меня на табуретку, взял ножницы, которыми жена обычно стрижет овец, и позвякал ими над головой.
— Совсем аль подровнять?
— Подровнять, — говорю я.
— Давай совсем.
— Давай, — соглашаюсь я.
И зашумели над моей головой эти страшные ножницы. На колени и за ворот падают мягкие клочья. Остриг меня быстро, подал зеркало.
— Хорош? — спросил он.
Я едва узнал себя.
— Хорош, — говорю, — на татарина похож.