Повелитель снов - Петр Катериничев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Всегда! Мир никто изменить не может, а вот себя – просто обязан!
– Не у всех достает на это силы и стойкости. А еще – люди устают.
– Ты – тоже?
– Да. Я тоже.
– Отчего ты тогда согласился… поехать со мной?
– Хочу… поправить.
– Что?
– Твое мнение о стране. И о людях.
Поскольку в первом классе мы были лишь вдвоем, я закурил. Аня сидела, демонстративно отвернувшись и глядя в иллюминатор. Потом сказала тихо:
– Я рисовала.
– Извини?..
– Ты спросил, какой у меня был дар. Я ответила честно: никакого. Я рисовала всякую… муть.
– Эжен считал, что ты будешь художницей, а он – музыкантом и вы будете путешествовать и… – Я чуть было не сказал «искать родителей» и вовремя осекся: тема эта для сирот вообще не простая, а у Ани еще и болезненная сейчас: пропал ее отец…
– Ты хочешь правду? Я не стала художницей. А он – не стал музыкантом. Да, я рисовала небо и море, лес и людей – похоже. Но рисовать похоже – еще не значит быть художником. Как уметь рифмовать – совсем не значит быть поэтом. К тому же… Я рисовала вовсе не то, что… вокруг, а лишь то, что подсказывало мне воображение. И рисунки мои были какие-то карикатурные, а порою – болезненные. Та же Альбина как-то сказала, когда увидела: «Что ты плодишь уродов? Их что, без тебя плодить некому? Разве бывают такие люди?»
А я… я изображала вовсе не людей. Я пыталась написать зависть и жадность. В виде людей. А как это еще можно изобразить? Ведь звери никому не завидуют… Хотя – ревнуют. Видно, плохо мне было тогда совсем…
…И еще – я часто рисовала одиночество. Оно мне представлялось серой, укрытой туманом пустыней. Или – покинутым домом, пустой комнатой, с серебряной венецианской вазой на крытом скатертью круглом столе с витыми ореховыми ножками, с затворенным окном, за которым угадывалось желтое увядание старинного парка, с осенними хризантемами в синей стеклянной бутыли… Высокий деревянный стул, трубка, раскрытая коробка с табаком, острый запах мокрой земли и увядающих листьев, затухший холодный камин с отливающими влажным блеском углями… Именно таким было для меня одиночество, но я знала, это одиночество не мое, чужое, и все равно боялась его… и становилось тревожно и… зябко.
Мне холодно. Но грустно только здесь,Где морось пробирает до костей.Угли в камине заблестели влажноОт стылой сырости ничейного жилища.В червленом серебре – шары цветов.Над парком, неподвижною портьерой,Застыло небо в сумерках дождя,Промозглое ненастье предвещая.Едва проглянет солнце – меркнет день.В сусальной позолоте блики листьев.И старый пруд заволокло травойИ тиной. Скоро ляжет вечер.А под ногами – скрежет битых стекол —Унылых черепков из прошлой жизни.А запах ветра так похож на снег!..Мне грустно здесь. И холодно – везде[11].
…Когда прочла в случайной книге эти стихи, вдруг вспомнилась та моя картина.
– А где они теперь? Твои картины?
– Не знаю. Затерялись. И я о том не жалею. Как только у меня появились мама и папа и я уехала в Австралию, я перестала рисовать. Не сразу, постепенно, как постепенно оставляло меня сиротство и собственная ненужность никому… Наверное, я коряво выражаюсь, но так и было. – Аня замолчала, пометалась глазами, словно решаясь – говорить? нет? – потом сказала: – А сейчас… Вернее, нет, не сейчас… Как только я оказалась в Бактрии, больше недели назад, это… наваждение снова вернулось. И мечешься, и не можешь уснуть, пока не выпишешь все, что… Словно это твой долг или повинность. И рисунки получаются – как сны, но сны кошмарные… Я их сожгла. Потому что… я их боюсь. – Аня подняла на меня взгляд: – Спать хочется. Тебе нет?
– Немного.
– А ты… Ты не боишься порой своих снов?
– Снов не боятся только те, кто уверен, что окружающей реальностью исчерпывается весь этот мир.
Глава 22
В столице Крыма стояло ясное утро. Казалось, зима вовсе миновала эти места или прошла стороной: деревья зеленели, небо было ясным, а тот непостижимый воздух, что бывает только от смешанного аромата цветущих акаций, степных трав и недальнего моря… Все мы выросли в краях, где много зимы и мало солнышка, а потому его достаток кажется нам порою почти волшебством.
Впрочем, для местных все это было рутинно, скучно, пыльно… И они мечтали о столицах с проспектами, бесчисленными кафе, ночными клубами, близостью к высокой власти и огромным деньгам. Но часто, приехав в такой город, терялись или, напротив, метались дерзко, и заканчивались эти метания чаще всего жаждой возврата, но возвращаться ни с чем было вроде бы совестно, и вот, отыскав в столице тесное жилье и скудную работу, они приезжали в отпуск, чтобы в кофейнях и барах рассказывать товарищам детства о покоренных «вершинах», купаясь, за неимением славы, в их искренней зависти, какая, будучи изречена и выражена, видится восхищением.
Мы взяли такси и помчались в Бактрию. Потусторонние размышления «о природе вещей» после полубессонной ночи казались чистым вымыслом и, скорее всего, им и были. У Дэвида Дэниэлса было несколько причин пропасть без вести: деньги, деньги, деньги. Те, что ему принадлежат в Нигерии, те, что он привез с собой, те, что стоит монета как на черном рынке, так и у акционистов. А есть и еще одна, вполне прозаическая, какую простодушно подразумевал нетрезвый капитан, когда Аня излагала ему историю о безвременном исчезновении папы Дэви: жена Дэниэлса – почти ему ровесница, прожили они вместе не пойми сколько лет, а здесь – тепло, море, девушки красивы и доступны и… Мог он влюбиться? Да запросто! Как гласит народная мудрость: «Меняю одну за сорок на две по двадцать». Звучит пошло, но правдоподобно. А если его второй половине уже под шестьдесят, а он – мужчина хоть куда…
Выяснилось, что Аня с папой сняли очень недорого – не сезон – половину двухэтажного особняка, выходящего фронтоном к морю, и до центральной набережной было рукой подать; от шума постояльцев оберегало то, что спальные помещения находились окнами во дворик. Вторую половину, по словам Ани, снял какой-то российский предприниматель. По виду – человек жесткий и решительный. Но бандитом девушка его отчего-то не нарекла. Почему бы папе Дэниэлсу, чей годовой доход исчисляется миллионами, не снять особняк целиком, я спрашивать не стал – не мне разгадывать сумерки душ ненашенских миллионеров. Хотя найти его предстоит именно мне. Живого или мертвого, говоря высокопарно.
Вскоре видавшая виды «Волга» уже катилась по Бактрии. Утренний город выглядел прохладным и свежим и совсем не походил ни на ночные мои кошмары, ни на почти пятнадцатилетней давности воспоминания. Там и сям попадались расстроившиеся особнячки; набережная была ухожена и пуста, и волны, разбиваясь о молы, окрашивали утро соленой радугой. Говорят, примета хорошая. Омрачало одно: за нами от самого аэропорта тащился хвостом затрапезный, не пойми какой модели глухо тонированный «бумер». Отчалил одновременно с такси и катил внаглую, стараясь не отстать: наш водила был поопытнее и «сделал-таки» преследователя на серпантинке из чисто профессионального азарта; тот сначала поотстал, а потом и вовсе – пропал.
Но томила, как водится, неизвестность. За чернотой стекол мог оказаться добрый одинокий нигериец, крашенный блондином, а могла и «бригада отделочников» со скверными намерениями. Впрочем, стационарный пост ГАИ на въезде в Бактрию «бэха» проскочила легко: автомобиль был местный и свой. Ведь что такое, по сути, курортный городок не в сезон? Деревенька, где все друг друга и все друг другу. Такие дела.
Домик, который и впрямь несколько походил на дворец, перестроен был из возведенного лет сто с небольшим тому модернового купеческого домины, отданного потом под коммунальное расселение здешним пролетариям и приватизированного в новейшие времена безвестным чиновником управы по остаточной стоимости дырки от бублика… Не удивлюсь, что и ремонт проделан за счет скудного местного бюджета, пока домик пребывал в городской и почти общенародной собственности. А истраченные деньги, как водится, списали на стихию: шторма, знаете ли, балуют, то да се…
Хорош был домик: с круглым плафоном витражей, с архитектурными излишествами в виде витых колонн, связанных узлами. Даже мозаику на фронтоне и ту восстановили: изображала она аргонавтов, бороздящих на кораблике как раз те самые воды, что орошали набережную мутной волной.
У дома нас ждал сюрприз: алый открытый «феррари» подкатил с визгом, а из него, в элегантном прыжке, с огромадной охапкой белоснежных роз… Мама дорогая! Если здесь и скучали, готовясь к сезону, массы «жутко сладострастных мачо», то это был их Вожжжжь! Загорелый, лет двадцати трех, в шведке и свободных джинсах, с фигурой античного атлета, впрочем, не ариец, с примесью азиат-ской крови: глаза его были темны и слегка раскосы, длинные волосы забраны сзади изящным шнуром. Аня взвизгнула и бросилась ему на шею: