Пёсья матерь - Павлос Матесис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Немец: Твой ребенок?
Тетушка Канелло: Да, мой ребенок.
Немец: Он вор. Наказать.
Тогда немец отошел и одну за другой начал давить картофелины.
Тетушка Канелло сидела, упершись одним коленом в щебень, а на другом держала головку ребенка. Из-под подвязки было видно голое тело, белое-белое, поясов для чулок у нас тогда не было, они появились уже после гражданской войны. Ее бедро под подвязкой было белым как снег, я помню это как сейчас. Я хотела помочь моему братику, но была очень напугана и к тому же поддерживала голову матери.
А между тем немец раздавил и третью картофелину. Тогда тетушка Канелло потихоньку начала подниматься на ноги и тащить ребенка к нам, грекам. Тащила она, конечно, как могла. Что с нее взять, оголодавшая женщина. Ко всему прочему, она тогда аж до пяти лет кормила грудью своих детей, когда дома не было хлеба. И тогда взяла ее злость, и она сказала врагу.
– Вор? – спросила она чужака. – И я тоже вор! И они – показывая на нас, греков, – все воры. Все греки воры! А вы кто такие? Вы нация? Вы раса! Я обосру вашу родину! Заплюю ваш флаг! Станцую на могиле ваших детей! Пусть мы воры. Но зато мы не строили ни Дахау, ни Берген-Бельзен!
Тетушка Канелло была женщиной просвещенной, она знала все это. А у немца уже не должно было остаться больше греческих слов в арсенале.
Тогда женщина наконец подняла ребенка на руки и пошла, вся пылая от гнева. Она повернулась к немцу спиной словно уставшая, а он поднял оружие и крикнул: Альт! Но тетушка Канелло даже не удосужилась обернуться и посмотреть на него. Она говорила, глядя на нас.
– Будешь в меня стрелять? – спросила она. – У тебя кишка тонка. Вы знаете только, как женщин бить. Но трахать их вы НЕ умеете.
Она замерла в ожидании. Ждали и немцы. Ждали и мы. Тогда она решительно повернулась к немцу (черт, я от страха тогда ног не чувствовала, сказала она мне много лет спустя) и начала поносить его на чем свет стоит.
– Что, не выстрелишь? Давай стреляй, да и дело с концом! Я уже три дня не ела, и дети меня хают, что я их не кормлю. И Черчилль по радиоприемнику нам только зубы заговаривает, – убейте меня, я на том свете хоть отдохну, мне уже на все плевать. Мы в доме уже третий день во рту крошки не держали. А у вас дома женушки уплетают в обе щеки, хотя они не стоят даже того, чтобы их на ваших же кладбищах хоронили! Да чтоб ваши кости стервятники сожрали! Ваши жены едят и делают абажуры из человеческой кожи! Давай стреляй, окаянный! И вы стреляйте, чего встали! – крикнула она другим немцам, а у них у всех рука на спусковом крючке. – Стреляйте, содомиты! Вы даже между собой сношались, чтобы о гречанок не замараться! Стреляйте! Но придет день, и вы за это заплатите! Москвич уже на подходе – слыхали эту песню[21]? Придет день, и вы попомните мои слова!
– К сожалению, моя дорогая тетушка Канелло, – сказала я ей на панихиде матери, когда мы разговаривали с ней о прошлом, – к сожалению, так и не искупили немцы перед нами вину. Ни тогда, ни после. А мы с них и не спрашиваем. Разве теперь они не самые ценные наши союзники? И они снисходят до нас, берут на работу наших мужчин, а мы стоим перед ними на задних лапках в Организации Объединенных Наций! Они теперь выше нас, хотя это мы их победили.
– Где же мы победили, Рубиночка, – спросила тетушка Канелло. – Где же мы, несчастные, победили? – И тут она разрыдалась. А из-за смерти моей матери даже слезинки не пролила. До этого я видела, как она плачет только на похоронах своего мужа. Ну да ладно, Бог с ней, не будем об этом.
Тетушка Канелло повернулась спиной к фрицу и двинулась в нашу сторону.
Немец не выстрелил. А между тем обо всем этом как-то узнал отец Динос. И теперь он стремительно приближался к площади. Он ушел прямо посреди венчания, потому был облачен в ризу и грозно размахивал епитрахилью. Остановился и молча стоял. Тетушка Канелло подошла ко мне: вставай, Асимина, сказала она моей матери, пойдем посмотрим ребенку руку, сейчас не время падать в обмороки. И мы пошли к ней домой. Мы с Фанисом шли позади, я поддерживала его сломанную руку. Мы поднялись в квартиру, разорвали какую-то грубую ткань и закрепили перелом, бедняжка мой, он даже слова не проронил.
А что происходило снаружи, я даже не замечала. Я держала таз, и мы промыли руку борной кислотой и ромашкой. Похоже из-за отца Диноса немцы ушли. Вместе с картошкой. Спасибо тебе, сказала ему мама Афродиты. Да отъе..сь ты, Фани, ответил ей этот герой в ризе. Он дал всем наказ быть в воскресенье в церкви на литургии. Там он наложил епитимью и отлучил от церкви семью господина Льякопулоса. Позднее тетушка Фани сказала мне, что если бы во время диктатуры в Афинах хоть один гребаный митрополит заступился бы за людей, то танки ни за что не вошли бы в Политехнио[22]. Но в политике я не очень-то разбираюсь.
Как бы там ни было, ребенок пришел в себя; тащи врача, сказала мне тетушка Канелло. Не успела я спуститься, смотрю: врач, господин Маноларос, поднимается по лестнице. Ему уже обо всем доложили. Он снял наш импровизированный бинт, ощупал руку: жить будет, не ревите. У него были сломаны две косточки. Дома у нас была марля. Моя мать как-то сломала о забор берцовую кость, и мы перематывали ее этой марлей, как жгутом. Теперь накормите его, и пусть неделю рукой не двигает. А когда будешь ходить в туалет, пользуйся другой рукой, сказал врач Фанису, и ребенок весь покраснел как помидор. Руку он не потеряет, но перелом уже не срастется.
Он сделал ему еще и укол: он всегда ставил уколы. У него была куча ампул из Красного Креста, так что он колол в зад и тех, кто на самом деле нуждался в этих уколах, и тех, кому они вообще и даром не сдались. После этого он попрощался и ушел.
Мы наконец повели ребенка домой. Моя мать не могла даже взглянуть на тетушку