Мотель «Парадиз» - Эрик Маккормак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В письме я рассказал ему все. Дал понять, что не более уверен в том, что Рахиль – одна из патагонских Маккензи, чем в прошлый раз насчет Амоса Маккензи. Я также спрашивал, что нового ему удалось разузнать о моем деде Дэниеле Стивенсоне. Я писал, что отдаю себе отчет, сколько препятствий ожидает его: многие архивы были уничтожены в годы войны, многие острова полностью обезлюдели; многие газеты тех времен могли позволить себе многое, а в новостных репортажах доходили до полного вранья.
Я подбадривал его, льстил ему, благодарил его. Я надеялся, что он даст мне знать, что удалось обнаружить, когда я вернусь из следующего путешествия. Я как раз собирался на Юг.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
ЭСФИРЬ
Эсфирь Маккензи одновременно с ее сестрой Рахилью отправили в приют Св. Фионы недалеко от Границы. В тринадцать лет она была крупной черноволосой девочкой, которая никогда не видела себя голой. В день, когда ее белье впервые окрасилось кровью, она почувствовала сострадание ко всем остальным девочкам и тут же прекратила верить в Бога (сохранив это в тайне от монашек Святого Ордена Исправления).
У нее были замечательные мимические способности, которые она скрывала от всех. Она присмотрела себе небольшую лощину в полях вокруг приюта и уходила туда, чтобы без свидетелей кривляться, передразнивая других, в особенности – сестру Мари-Жером, маленькую рахитичную французскую монахиню, отвечавшую за дисциплину. Но развлечение пришлось прекратить, когда Эсфирь обнаружила на дне лощины крохотную куколку со скрюченными ножками, вылепленную из грязи, – она была завернута в черную материю, и ее пронзали острые прутики. С этого дня Эсфирь Маккензи перестала кого бы то ни было передразнивать и старалась, чтобы в ее голосе не звучало никаких эмоций, чтобы речь ее была не выразительнее слов, написанных на бумаге.
Другие сироты искали дружбы с ней из-за ее простой внешности, но она бы нравилась им больше, если бы делилась с ними своими секретами. Однако Эсфирь предпочитала общество животных на приютской ферме: те не задавали ей вопросов.
К тому времени, как она оставила, наконец, приют, мысль о том, что она может прожить в этих холодных приграничных краях до самой смерти, ее ужасала. Несколько месяцев она работала официанткой, затем, под конец войны, провела год в Красном Кресте. Она часто наблюдала за хирургами – ее зачаровывала способность человеческого тела терпеть пули и скальпели. Сексуального опыта у нее было немного, и она не слишком-то желала его, несмотря на яркие эротические сны. Полное тело и монотонный голос скрывали ее острый ум. Однажды утром она не пришла в госпиталь. Она взяла билет на корабль, идущий на юго-запад, в тропики. Со своей семьей она встречалась всего однажды, после того как ушла из приюта.
«Тетрадь», А. Макгау1
Хелен пришлось отправиться на пару месяцев на Север – она чувствовала, что обязана повидаться с семьей. Так что я, оставшись неприкаянным, решил податься на Юг. Мысль эту подбросил мне один приятель. Он объехал те края за пару лет до того, расследуя одно из своих дел (он был полицейским), и считал, что мне такой опыт тоже будет интересен.
Вот так и вышло, что неделю спустя я был на тропическом юге. Я снял номер в гостинице деревеньки Цтекаль, зажатой между морем и джунглями в сотне миль к югу от крупного провинциального города. Каждая миля оказалась для меня путешествием на год в прошлое. Сама деревня чахла. Не так давно она была городком, до того – городом. Но это усыхание, казалось, ничуть не волнует оставшихся жителей. Они, вероятно, унаследовали дух древних народов, населявших эту землю и не удосужившихся построить ничего долговечного. Говорят, их величайшие творения должны были стоять всего лишь до тех пор, пока жив их зодчий. Когда время выходило, зодчего хоронили вместе с его зданиями, и на их месте вырастали новые постройки.
Чтобы отыскать изначальные улицы и руины Цтекаля, утонувшие в зелени, понадобилось бы все мастерство опытного криптографа. Там, где еще жили люди, за место рядом с ними боролись полчища крыс и домашних свиней. Всего лишь несколько сотен человек по-прежнему хранили верность Цтекалю – и они день за днем наблюдали, как джунгли, этот могущественный городовой природы, вновь вступают в свои права.
Отель «Пласакар», где я снял комнату, помнил другие, славные денечки. То был обветшалый дворец, пропахший тленом, с широким патио под тростниковой крышей, тоскующим по ремонту. Хозяева жили где-то далеко, в столице штата, но держали отель открытым. По-видимому, чувствовали, что таинственный упадок Цтекаля может обернуться таким же мистическим возрождением и былой расцвет к нему вернется.
Главной достопримечательностью «Пласакара», как сказал мне портье, был переносной бар – тридцать футов лакированного красного дерева, – который ежедневно выносили на собственный пляж отеля и устанавливали в самом центре. Будь бар обычной высоты, он загораживал бы отдыхающим вид; но он поднимался от песка всего на фут или два, и потому лежал там, как длинный гроб. И бармен, и официант также были не больше трех футов ростом.
Этот официант, Гильберто, когда мы с ним познакомились, рассказал, что вот уже четыре поколения его семья поставляет для «Пласакара» миниатюрных официантов. Сам он, чтобы продолжить традицию, женился на самой маленькой девушке Цтекаля. Но в той было четыре фута, и, к сожалению, сын пошел в нее. Время от времени я встречал Гильберто на улице вместе с сыном, которому тогда было семь, а он уже обгонял отца на голову. У мальчика было родимое пятно в форме равностороннего треугольника вокруг правого глаза.
По вечерам, если не было дождя, ужин подавали в патио. Двое местных мужчин, аккомпанируя себе на обшарпанных гитарах, развлекали едоков печальными балладами. У тенора, чрезвычайно уродливого человека, был длинный, весь в бородавках нос и ангельский голос. Он всегда стоял в глубокой тени. Гильберто рассказал мне, что в былые годы нередко посетители выражали неудовольствие присутствием этого носа вблизи от их столика. Должен признаться, это зрелище и впрямь не способствовало аппетиту.
2
В Цтекале я следовал одному и тому же распорядку: большую часть дня проводил за чтением, потягивая местный ром, потом, около четырех часов, бросал вызов палящему солнцу и пускался в долгие променады вдоль берега. Иногда я уходил так далеко, что сзади уже наползала темнота и густые джунгли прижимали меня к морю. В такие дни мне приходилось бегом возвращаться к далеким огням моего прибежища, Цтекаля.
Таково было мое обыкновение. Но однажды, после неожиданной бури, ревевшей всю ночь, я вышел пройтись раньше. Берег был усеян пивными бутылками вперемешку со сломанными ветвями пальм, упаковками из-под моющих средств, тухлой рыбой и кусками пенопласта, закутанными в водоросли.
Минуя последние хижины на краю деревни, я увидел человека – он шел ко мне по берегу, но не прямо, а по синусоиде, опустив голову, словно его гипнотизировал мусор на берегу. Когда он подошел ближе, я понял, что он пьян, что он не из местных и что он меня заметил.
Я обошел бы его, но с одной стороны были джунгли, а с другой – вода. Так что я попытался просто сделать лицо непроницаемым и не обращать на него внимания. Но с ним этот номер не прошел. Поравнявшись со мной, человек приветствовал меня на грубом испанском здешних рыбаков:
– Buena dia! – и я уже не мог пройти мимо.
Ему было где-то под семьдесят; длинное жилистое тело, седые кустистые волосы, лабиринт старых шрамов и морщин вокруг глаз, в руке – полупустая бутылка рома, для смазки на ходу.
Он стоял у меня на пути, покачиваясь, но его голубые глаза были неподвижны, в отличие от моих. Он дружелюбно протянул мне бутылку, я отказался, насколько мог вежливо. Ром разъедал его слова по краям, но выглядел человек добродушным и безвредным. Через пару минут я уже с удовольствием беседовал с ним – вернее, слушал, что он говорит.
3
Так я впервые увидел Пабло Реновски. Должен сказать, то была чистейшей воды случайность. Путешествие на юг было капризом. Случай завел меня в Цтекаль, я выбрал название из путеводителя наугад. Я встретил его благодаря шторму, которого ничто не предвещало, единственный раз за всю поездку отправившись на прогулку пораньше.
На самом деле его имя было Пол, но местные звали его Пабло, или Паблито. Им нравилось обращаться с ним, как с пьяным гринго, а ему, похоже, было наплевать. Я ни разу не видел его по-настоящему пьяным; он плохо выговаривал слова, но не только из-за рома, как я сначала подумал. В первую очередь виноват был бокс. Пабло двадцать лет был профессиональным боксером. В придачу к неандертальским шрамам на бровях вместо левого уха у него был розовый кустик цветной капусты. Но стоило ему заговорить, и словно бы открывалась дверь разрушенного особняка, полного элегантной мебели и занимательных картин. Пабло Реновски был боксер-интеллектуал. По складу ума – ученый, въедливый, рассудительный ученый со сломанным носом, который он в разговоре часто вытирал большим пальцем.