Газета День Литературы # 157 (2009 9) - Газета День Литературы
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
КАКАЯ ВЕЛИКОЛЕПНАЯ ХИРУРГИЯ
Думаю, что соли, так раздражавшей в "Докторе Живаго" советских ортодоксов, было ничуть не больше, чем в "Тихом Доне". Оба романа подают революцию "голографически", объёмно, без крема, но и без дёгтя. Но взгляд Шолохова художнический, Пастернака исповеднический. Роман Шолохова – яркий, цветастый ковёр, читать его – наслаждение; книга Пастернака похожа на старый гобелен, краски тусклые, фактуру могут оценить лишь знатоки. Да и тем требуется немалое терпение, чтобы дочитать "Доктора" до конца.
Тем не менее, сопоставление двух знаменитых романов ХХ века вполне правомерно. Григорий Мелехов и Юрий Живаго – братья по духу, хотя воспитаны в разной среде. Мелехов – Гамлет из народа, Живаго – из интеллигенции. Мелехов проще и круче в поступках, Живаго утончённей в размышлениях и переживаниях. Но богатство души, глубокая человечность, страстность в желании "дойти до сути" слишком очевидно связывает обоих русских гамлетов, попавших в водоворот революционной мясорубки. В этом смысле, мне думается, по "Тихому Дону" и "Доктору Живаго" грядущие историки будут в первую очередь изучать эпоху, а уж потом по "красным колёсам" и другим сочинениям Солженицына. Там слишком много желчи.
Кстати, и линии жизни обоих художников, Пастернака и Шолохова, в тридцатые годы похожи: оба вели себя независимо, не кривили душой, не участвовали в режимных кампаниях, наоборот умели постоять за ближних и за собственное достоинство.
"Доктор Живаго" был для Пастернака не художественной задачей, исполнение которой оценивается по эстетическим критериям, но персональным достижением, личным подвигом, самопреодолением, трансфигурацией, преображением. Это был религиозный, а не художественный опыт, экзистенциальный прорыв" (Л.Баткин).
Роман также невозможно понять и оценить вне контекста жизни и поэзии Пастернака. Оторванный от них, он действительно порой выглядит, как философская тягомотина с массой художественных просчётов и житейских нелепиц. Худшей услуги Борису Леони- довичу, чем вставить это его произведение в школьную программу, представить трудно. Навязанная школьникам "Война и мир" тоже в своё время надолго отбила у них вкус к Толстому именно из-за длинных философских пассажей. У Пастернака их больше. И это понятно, в его время вопрос "быть или не быть" стоял как никогда остро. А большая литература – это опыт жизни, играющей со смертью и преодолевающей её. Для Пушкина такой опыт выразился в его двенадцати дуэлях, для Толстого – в пребывании под ядрами на Малаховом кургане, в результате чего двадцатидвухлетний молодой человек написал "Севастопольские рассказы. Хемингуэй в восемнадцать лет получил множественные осколочные ранения на Первой Мировой, едва выжил и родился как автор "Прощай оружие". Пастернак всю жизнь ходил на острие сталинского ножа, противостоя времени и воспевая его. Не будь такого противостояния-гимна, свались Борис Леонидович в ту или иную крайность, остался бы он в истории лите- ратуры в лучшем случае писателем второго разряда, как, например Зинаида Гиппиус или Алексей Толстой. Но сумел подняться на русское литературное небо как звезда первой величины, блеснув и "романом-поступком" и поставив в нём ослепительную точку циклом стихов о Христе.
Хотя Пастернак в упоминавшемся письме О.Фрейденберг, объясняя замысел романа, называл своё христианство не квакерским и не толстовским, с религиозностью Толстого его роднит слишком многое. Прежде всего "впадение" в "ересь неслыханной простоты", тяготение к народному мировоззрению, уход от искусства в проповедь, стремление возложить на собственные плечи страдальческий крест родной страны. Последнее у Толстого не получи- лось, а Пастернаку удалось. Известно, что Лев Николаевич в своих дневниковых записях не однажды выражал желание пострадать. Его резкие антиправительственные статьи имели кроме всего прочего тайную цель – сменить сытую и спокойную графскую жизнь на отсидку в тюрьме. Замысел Толстого разгадал Александр III, записавший в дневнике: "Напрасно он старается, мученика я из него не сделаю". Пастернака тоже угнетало относительное личное благополучие, на фоне сталинских чисток и арестов, так что одним из импульсов для опубликования "Доктора Живаго" был и этот – желание оказаться в ряду страдальцев за правду. Надо знать настроения этой великолепной советской пары Пастернака и Ахматовой, по поводу которых в мемуарах и исследованиях пролито столько сочувственных слёз, чтобы не добавлять лишних. Если Пастернак считал своё страшное время благословенной небывальщиной, то Ахматова на вопрос, какой она считает трагическую судьбу Мандельштама, ответила: "для поэта – идеальной". Когда в уже более спокойные советские времена Иосифа Бродского, которому она покровительствовала, сослали в деревню за "тунеяд- ство", Ахматова заметила: "Рыжему очень повезло". Правда, у "Рыжего" обида взяла верх, он не сумел по достоинству оценить "подарок" власти, не воспользовался своим "везением", чтобы навсегда остаться в истории русской литературы. Разругался с режимом, потом с родиной, уехал за грани- цу, объявил публично, что Россия "кончилась" в 19 веке", отрёкся от неё, стал писать стихи на английском. И, в конце концов, кончился сам как человек и как русский поэт.
Для Ахматовой, как и для Пастернака, антирусские декларации были невозможны. Пастернак, всю сознательную жизнь комплексовавший по поводу своего еврейского происхождения, в одном из писем признался, что в возрасте двух лет был тайно от родителей крещён русской няней. Факт этот опровергли родственники поэта, но как бы то ни было, две святыни для Пастернака были неприкосновенны смолоду на всю жизнь – Иисус Христос и Россия. "Доктор Живаго" как раз и стал для автора наполовину исповедью, наполовину проповедью, где он на склоне лет, перед смертью захотел полностью растворить себя, свои религиозные и патриотические чувства, с одной стороны в России, с другой – в Христе.
Но старость – это Рим, который
Взамен турусов и колёс
Не читки требует с актёра,
А полной гибели всерьёз.
Эти две "наполовину" объясняют и противоречивость романа, и его недостатки, как они виделись большинству его критиков. Не обращая внимания на декларативность стиля, на однообразие языка героев, на несуразицы в датах и в деталях жизни, художник торопится (успеть – был один из главных жизненных принципов Пастернака) высказаться и оправдаться перед читателем за годы "безвременщины", когда в них царил чекистский скальпель. И убедить читателя, что жизнь меньше всего нуждается в искусственном хирургическом вмешательстве, ибо о своём выздоровлении она сама заботится. Таких парадоксов в "Докторе Живаго" полно, "христианство" Пастернака, словно забывает настоящую историю этого вероучения, построенного в Европе, и в России тоже, великой кровью.
Но нет, не забывает. Балладу "Смерть сапёра", написанную в декабре 1943 года, завершают такие программные для Бориса Леонидовича христианские строки:
Жить и сгорать у всех в обычае,
Но жизнь тогда лишь обессмертишь,
Когда ей к свету и величию
Своею жертвой путь прочертишь.
Сам поэт в войнах участия не принимал из-за хромоты, выезжал на фронт лишь один раз в составе писательской бригады, но пишет о сапёре, как о товарище по оружию. А за сказанное Пастернак привык отвечать.
Его лирика 1941-45 годов мало оценена. Обычно этот период помянут в критике именами Твардовского, Симонова, Гудзенко, другими поэтами, кто провёл войну на фронте. Между тем в годы войны поэтом создан целый ряд лирических шедевров. Кроме упомянутой "Смерти сапёра", это "Преследование", "Ожившая фреска", "Победитель", не говоря уже о "Бобыле" или "Памяти Марины Цветаевой".
Большому художнику всегда недостаточно слов, ему нужны поступки, свои война и мир. Вечными врагами Пастернака были фарисейство, низость, пошлость Он не мог по понятным причинам решиться на крутые оппозиционные шаги в 20-е, 30-е, 40-е годы. Борьба, загнанная внутрь души, пошла на пользу творчеству. Странный парадокс советского времени состоял в том, что суровые ограничения режима необычайно подняли русскую духовность. Чего стоил один поэтический букет: Есенин, Маяковский, Пастернак, Мандельштам, Ахматова, Заболоцкий, Твардовский, не говоря уже о втором эшелоне поэтов, каждый из которых мог бы стать перворазрядным явлением, скажем в Соединённых Штатах Америки. А музыка, кино, балет… Советское время стало культурным апофеозом Русской империи, чего не мог не видеть и не понимать такой зоркий художник, как Борис Пастернак. Он и включил себя в этот апофеоз, никогда, впрочем, не впадая в сервильность, не подменяя службу прислужничеством.