Этюд с натуры - Виктор Тихонович Сенин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аня выбрала место в затишке, у самого маяка, где несколько скамеек стояли, составленные друг к другу, а между ними сиротливо возвышался столик. Достала из сумки термос с кофе, еще теплые запеченные в тесто сосиски, плоскую бутылку коньяку.
— Мне сегодня можно, а ты говей. Поведешь машину.
— Вот и гость пожаловал, — сказал я.
Подошел большой пес, отряхнулся и сел напротив. Ветер задирал его отвисшие уши, пес отворачивал голову, но тогда не видел нас. Нашелся, пересел, где не так дует. Я бросил ему кусок пирога, пес понюхал и не пожелал есть.
— Не голодный, значит, — сказал я ему. — Выходит, ты не бездомный, а бродяжка и попрошайка. Привык тут за лето…
Пес смотрел на меня и помаргивал: мол, говори-говори, а я помолчу. Потом перевел взгляд на Аню, склонив голову слегка набок, разглядывал ее долго, словно силился понять, какая собака пробежала между нами. Чтоб не допытывался, я отломил ему кусок сосиски. Пес тут же проглотил, не пережевывая, и подсел ближе.
— Нет уж, больше не получишь. Сосиску и я хочу.
Аня заулыбалась и провела ладонью по моей щеке. Я задержал ее руку, поцеловал. В ресницах Ани блеснули слезинки. Она отвернулась и засмотрелась на море.
— Как быстро пролетела осень! Зима скоро, долгая и холодная… Не пережить, кажется…
Сгущались сумерки. Море совсем потерялось, только прибой, накатываясь и накатываясь, шумел ровно и размеренно.
Пора было уходить. Я собрал остатки еды, уложил в сумку термос и начатую бутылку коньяку.
— Пьяненькая, — засмеялась Аня. — Поддерживай меня. И выпила рюмку всего…
В дороге настигла нас ночь. Я вел машину, лучи фар выхватывали из темноты одиноко стоящие у дороги деревья. Стелилась и стелилась под колеса белая лента асфальта. И казалась бесконечной.
Аня тихо спала на моем плече. А может, просто сидела закрыв глаза и думала горькую думу…
ОДИНОКИЙ ПЛАЧ РЕБЕНКА
Дневной свет пробивался сквозь плотно зашторенное окно, с улицы доносился размеренный гул давно проснувшегося города. В сумраке проступала обстановка номера, стандартная для современных дешевых гостиниц: пластмассовый фонарь под потолком, стол с лампой, полумягкое кресло, поодаль журнальный столик, а на нем — графин с водой и два тонких стакана, простенький трехпрограммный радиоприемник. Скрашивала унылость одноместного номера линогравюра на стене — городской пейзаж с видом на Москву-реку.
Пора было вставать, но Глотов медлил, спешить в министерство нет надобности, суббота, а чем занять выходной — не знал. Знакомых в Москве не имел, слоняться по городу в толпе приятного мало, да и не любил толчею. Однако и сидеть в гостинице поднадоело, неделю в командировке. Глотов с досадой представил маету одиночества, он не привык попусту тратить время, и обилие такового теперь угнетало.
Валяться в постели, глазеть на экран телевизора, запершись в номере, конечно, тоска смертная. «В Третьяковку, может, съездить? Не заглядывал со студенческих лет, — подумал Глотов и даже приободрился. — Впрямь неплохая идея — вместо того чтобы блуждать по улицам и тупикам, посмотрит картины. Столько годков пролетело…»
В Москву он приехал тогда после второго курса, увлекался фотографией, не побывать в Третьяковке после Русского музея и Эрмитажа было грешно.
До сих пор хранятся в семейном альбоме фотографии картин Васнецова, Сурикова, Крамского. Старшая дочь попросила купить альбом да и наклеила уголками фотокарточки, какие хранились в коробке из-под обуви. Поразила Глотова в Третьяковке картина Иванова «Явление Христа народу» размерами холста и тем, как написаны фигуры. А еще полотно Репина «Иван Грозный и сын его Иван». Даже страх сковал, словно сам невольный свидетель случившегося в государственных покоях. Обезумевший царь, только что ударивший тяжелым посохом сына, упавший перед умирающим на колени, поднял тяжелеющее тело царевича, прижимает к себе в ужасе, целует сына в голову и, зажимая рукой рану, пытается остановить льющуюся кровь.
Мало понимающий в живописи, в общем далекий от нее, Глотов тогда был ошеломлен и подавлен запечатленным отчаянием отца, свершившего в приступе гнева зло, осознающего непоправимость содеянного. Смотрел и не мог оторвать взор от того, как слабеющей рукой сын утешает родителя, доверчиво склонил голову ему на грудь, прощает… И лужица крови на ковре…
Захотелось посмотреть на полотна столько лет спустя, интересно даже стало: какое пробудят ощущение? Может, останется равнодушным, пройдет мимо — с возрастом притупляется восприятие, охладевают чувства. То, что волновало прежде, кажется незначимым и пустым, не вызывает восторга и удивления. Жизнь помяла изрядно, верно, научила трезвости и расчету. К сорока годам понял Глотов, что мир нельзя перевернуть, надо принять его таким, как он есть, либо взорвать. Переворачивать мир он не собирался, но и подводить черту рано: дочек обязан поставить на ноги, замуж выдать.
В командировку Глотов напросился. Ехать в Москву должен был другой сотрудник, но Владимир пошел к начальнику отдела и заявил, что поедет сам.
— Ты сектор оголяешь! — ответил начальник отдела. — На кой ляд тебе переться?
— Отпусти, войди в положение.
— Какое еще положение? Конец квартала на носу, а он выпендривается. Прогуляться, видишь ли, надумал.
— Отпусти, прошу тебя…
Начальник видел, что с Глотовым происходит что-то неладное, лезть в душу не решился и уступил:
— Катись к чертовой матери!
Надо сказать, охотников ехать в столицу было нелегко сыскать. На суточные там не проживешь, доплачиваешь из своего кармана. И бегать по министерским кабинетам, высиживать в приемных радости мало. Иное дело, когда посылают к заказчику — на вокзале тебя встретят, о гостинице позаботятся. В Москве ты проситель и горемыка, кланяешься и выпрашиваешь необходимое объединению, а у заказчика — хозяин положения. Волен согласиться с мнением, пойти навстречу, вправе и отвергнуть, указав на загруженность, изменившуюся ситуацию. Вот почему просьбе Глотова даже обрадовались в отделе, пусть едет на здоровье.
Поездка Глотову была тоже в радость. Обстановка в доме для него становилась невыносимой, он задыхался в стенах квартиры, готов был уйти куда глаза глядят, только бы не видеться с женой. Самое