Шляпа «Мау Мау» - Алексей Сейл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я подумывал об этом же. В Нортгемптоне продавали паленые наркотики. Если бы мне удалось их добыть, я мог бы отдать их Мерси в качестве подарка. А потом какая–то наркоманка отдает богу душу — такое случается сплошь да рядом.
И вот в базарный день я подъехал на «пьяджо» Мерси к задворкам автовокзала. Я надеялся, что на самом деле наркота будет нормальной, зато я получу внутреннее оправдание.
— Надеюсь, у вас есть эта отрава, от которой люди отправляются на тот свет? — сказал я дилеру.
— Конечно, — ответил он. — Сколько хочешь — идет нарасхват.
Я немного удивился.
— Что же тогда ее расхватывают, если от нее мрут? Я думал, что люди стараются обходить такое стороной.
— Сразу видно, сэр, что вы не разбираетесь в наркоманах. Они считают, что чем наркотик ядовитее, тем больше от него улетаешь. Так что это у меня ходовой товар.
Я купил у него порошок, но когда добрался до дому, то понял, что не смогу это сделать. Я вышел на лужайку и выбросил смертельный героин на компостную кучу где он должен был разложиться и придать на будущий год моим кабачкам особый вкус.
В тот вечер в моей маленькой гостиной, как всегда, собрались Бейтман и Зуки, а также еще пара новых друзей Мерси — Джесси и Понтер. Они жили в плавучем доме на барже: Джесси была жонглером, а Понтер изображал серебряную статую на рынке в Нортгемптоне. Видеть его сидящим на диване было несколько неловко, поскольку он не успел еще снять с себя свой скульптурный грим. Я только что накормил их гренками с сыром и собирался принести пирог с грецкими орехами, который приготовил заранее.
— Помнишь, Мерс, когда мы ездили в Лондон за твоими вещами? — сказал Бейтман, пытаясь перекричать телевизор.
— Да.
— Когда мы ехали через Уэст — Энд, я видел кучу людей в свитерах, которые носят в Гарварде и Принстоне, но, по–моему, эти люди не ходили в университет, а если и ходили, то в какие–нибудь другие в Новой Англии, потому что в основном они все торговали хот–догами с прилавков.
— А ты училась в колледже, Мерс? — спросила Зуки.
— Да, я занималась средствами массовой информации в университете Хэрроугейт, — ответила Мерси, — но уже ничего не помню. Как–то мы ездили в одно место… нет, не помню. А ты, Зуки?
— Я же еще в школе.
— Да, я забыла. А ты, Бейтман?
— Я получил средний разряд по столярному делу в тюрьме. Что гораздо сложнее, чем ты можешь себе представить, потому что там не дают никаких острых инструментов. Так что экзамен в основном состоял из теории, хотя мне удалось сделать подставку для чайника с помощью пластмассового долота, бумажных гвоздей и резинового молотка.
— А ты, Хилари? — дошла наконец очередь до меня.
— Ну‑у… я окончил Кембридж сразу после войны.
— Серьезно? — спросил Бейтман. — Ну и как там было?
— Это было довольно странное и неповторимое время, потому что, с одной стороны, в университет поступали обычные школьники, как я, а с другой, огромное количество людей, только что вернувшихся с войны. Они казались нам ужасно свирепыми — останавливали машины на Грейт — Норт–роуд, когда им надо было добраться до паба, ну и всякое такое. И больше всего меня потрясало, что они были страшно целеустремленными — они точно знали, что им надо. А мы, школьники, не имели ни малейшего представления о том, чего мы хотим от жизни. Зато им все уже было известно. Они считали, что им довелось уже столько перенести, что их поколение будет жить совсем иначе: писать пьесы, после премьеры которых в Шотландии тут же наступит социализм, прокладывать узкоколейки по дну океана, изобретать пишущие машинки, которые можно будет носить на голове как сомбреро. И кроме того, что они собирались переделать мир, они были готовы к тому, чтобы переделывать себя. Эти мальчишки–солдаты учились так, как никто до них, потому что им уже довелось пройти сквозь ворота Бухенвальда; они не напивались, потому что уже умели управлять «летающей крепостью», они не смущались девушек в память о своем лучшем друге, утонувшем на их глазах и захлебнувшемся в черном топливе в холодном Северном море. Однако по прошествии нескольких лет в них начала снова просыпаться их истинная природа, спавшая во время войны. Полиция начала привозить в колледж выпивох, пытавшихся установить пулемет в витрине кондитерской, лентяи начали все больше и больше времени проводить в постелях, скромняги снова лишились самообладания, приобретенного на войне, и стали бегать от девушек так, как никогда не бегали от японцев. Понимаете, что я хочу сказать? Нельзя стать другим человеком, нельзя научиться вести себя вопреки собственной природе, понимаете? И бороться с этим бессмысленно — мы обречены на то, чтобы жить с самими собой.
Наступила тишина, а потом Зуки сказала:
— Я однажды слышала об одном типе, который пережил страшное потрясение. Но волосы у него после этого не поседели, а стали рыжими.
— А какого цвета они были раньше?
— Не знаю, кажется, каштановыми.
В то утро я в последний раз сел за свою неоконченную поэму. Я собрал все наброски и положил их в ящик: там не насчитывалось даже пятидесяти четырех строк «Кубла–хана».
Из сада донеслось истошное мяуканье, и я выглянул в окно. Адриан, вспрыгнувший на карниз, разевал свою розовую пасть, нагло требуя, чтобы его впустили внутрь. Все остальные, похоже, были не в состоянии оторваться от своих мест, поэтому я подошел к окну и открыл его. Кот спрыгнул в комнату и начал драть когтями обивку на одном из кресел, которое до той поры не подвергалось его налетам. Я сел обратно, и кот залез ко мне на колени, запустив когти в мои лучшие молескиновые брюки, а потом свернулся клубком и начал мурлыкать.
— В конечном итоге у тебя все–таки появился кот, Хилари, — сказала Мерси. — Когда мы в первый раз встретились в магазине, ты сказал, что у тебя не хватит сил перенести боль от потери еще одного кота. Что ты дошел до такой черты, когда страдание не может искупаться никаким удовольствием. Что ты готов отказаться от всяческих радостей, лишь бы не платить за них болью. И все–таки лучше, когда в доме есть живое существо, правда?
— Ну, не знаю… — ответил я и увидел, что она смотрит на меня с такой яростной мольбой, что тут же сменил тон и добавил уже более веселым голосом, отозвавшимся у меня в голове бряцанием оловянных подносов: — Да, лучше, когда есть… — И добавил: — …кто–нибудь.