Собрание сочинений в десяти томах. Том 4 - Юзеф Игнаций Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трудно описать, что делалось в душе его; это было такое же неприятное чувство, как бессильный гнев, как отвергнутая подлость, как страдание падшего гордеца… Через полчаса, впрочем, он поднял нахмуренное лицо.
— Что мне! — сказал он. — Что мне? Будто мне не все равно; отец пусть сам думает о себе! Мне нетрудно сделать блестящую партию! Но кто бы мог предвидеть, что я встречу там Вацлава!
Таким образом, то досадуя, то утешая себя, Сильван, сильно взволнованный, воротился в Дендерово и прямо отправился к отцу.
Смолинский вертелся с отчетами, которые сдавал еще, и отчеты производили весьма неприятное впечатление на графа, ясно обнаруживающееся на лице подергивающимся гневом и волнением, когда Сильван вошел или скорее влетел, как буря, насупившийся, нахмуренный, огляделся и воскликнул:
— Красиво попал опять, чтоб их черти побрали!
— Что же случилось! Что же случилось? — подхватил отец в беспокойстве.
— Я встретил там Вацлава, хворающего, кажется, уже несколько недель.
Оба замолчали. Больше не надо было объяснять старому графу: он закусил губы и кинулся на диван.
— Уж если бы… — произнес он через минуту, — дело шло о выборе…
— Не здесь мое место, — возразил Сильван, — тут меня оценить не могут и не сумеют; это дикая мысль! Решение мое неизменно: ты, граф, делай себе с этим шляхтичем, что хочешь. Я уеду на воды в Литву, на Подолию, в Украину, в Варшаву, найду где-нибудь богатую наследницу и женюсь.
— Женись, женись, очень буду рад, — сказал отец, болезненно улыбаясь, — только бы удалось тебе, благословляю, но до сих пор тебе, должно сознаться, не слишком-то везло.
— Потому что не делал еще попыток в этом отношении, — возразил Сильван с кислой миной. — Завтра в дорогу.
— Так ты здесь не хочешь пробовать?
— Нет, нет, довольно этого; я чувствую отвращение к этой грязи! — воскликнул он с выразительным жестом.
Отец молчал, сидел в креслах и думал; в эту минуту вошла Цеся.
И она с некоторого времени была тревожна, задумчива и печальна; она не ожидала, что является к отцу за новою неприятностью.
— Как ты, папаша, чувствуешь себя сегодня? И ты, Сильван?
— Я, как всегда, — ответил Сильван.
— Возвращаешься от соседей?
— Не спрашивай откуда.
— Нет надобности спрашивать; был, конечно, в Вульках; весь свет говорит о твоих удивительных любовных приключениях…
— Любовных приключениях! Полно, пожалуйста! Там кое-кто, кажется, предупредил меня.
— Ха, ха! — засмеялась Цеся. — И счастливый соперник твой какой-нибудь бедный шляхтич в капоте!
— О, извините, лучше — Вацлав.
Лицо Цеси вдруг изменилось, словно кто сжал ей сердце; она побледнела, видимо, смешалась, но, сейчас же овладев собой, сказала:
— Этого должно было ожидать; эта партия так по плечу ему! И напевая, она стала ходить по комнате.
Не ускользнули ни от отца, ни от брата замешательство Цеси и ее страдания, быстро подавленные наружным равнодушием; оба, однако же, притворились, что и не догадываются ни о чем; словно молния, мелькнула в голове старого графа мысль, но ее уничтожило воспоминание, что Вацлав уже отказался от руки Цеси. Сильван, который, казалось, знал или догадывался больше отца, улыбнулся.
Вошедшая графиня прервала это довольно затруднительное для всех молчание.
Через несколько дней после описанных нами происшествий граф вышел, опираясь на палку, из своей половины в главный флигель по поводу приезда Фарурея. Кроме него было еще несколько соседей: Целенцевич со своими громкими возгласами, ротмистр Повала и некий пан Мавриций Голобок, лицо проблематическое, только что из столицы, шатающееся с некоторых пор из дома в дом.
Это был по призванию литератор, непомерно надутый своим назначением, необыкновенно уверенный в своем величии, смело решающий все, толкующий чаще всего о столице, откуда соблаговолил приехать, ежеминутно вспоминающий имена вельмож, которые выучил в литографии по визитным карточкам, оригинал замечательный, бездельник, франт, плут и глупец, каких мало.
С неподражаемой наивностью он рассказывал всем вообще, что приехал в провинцию для пробуждения в ней жизни. Средством для этого было какое-то сочинение, имеющее когда-то и где-то появиться в свет, а подписка, объявленная на это литературное произведение, принималась за проявление этой жизни.
Пан Мавриций Голобок (обладатель фамильного герба) производил себя из какого-то очень знатного рода и немало гордился своими предками, хотя папаша его был не более, как управляющий. По всей вероятности, ваш молодец немало помыкался по белому свету, прежде чем решился сделаться литератором. Попробовал хлеба не из одной печи: торговал в лавке, был гувернером, аферистом и, наконец, — потому что умел читать и писать довольно неразборчиво, — почувствовал себя способным к литературе. Нынче литератору, спрашиваю вас, что необходимо? Уметь немножко читать и кое-как царапать, затем была бы только смелость, медный лоб, было бы немного решительности задирать высоко голову, привязываться, шуметь, кричать — ничего более не потребуют. Usus te plura docebit.
Не будучи в состоянии писать, потому что ничего не мог создать, наш псевдолитератор решился переводить, красть и издавать чужое. Несколько попыток переделок без знания даже языка, неизвестно зачем напечатанных, придали ему уже такую самоуверенность, что он приказал тиснуть свой портрет, royal-folio, в положении труженика, задумавшегося над кипою книг с факсимиле и числом рождения. И потом пошел далее: стал толковать о своем литературном назначении, печатать разную дрянь, навязывать ее всем, хмурить лоб и разыгрывать роль великого человека.
Самонадеянность, доведенная до сумасбродства и решительного помешательства, составляла отличительную черту этого типа. Довольно было взглянуть на него, чтобы убедиться, как он высоко ценил себя: он был полон чувства собственного достоинства, всегда будто обременен размышлением, всегда полон удивления к чужим мыслям, которые с ловкостью фокусника усваивал и пускал за свои. Со всеми считал себя равным, целый свет Божий был, по его мнению, или равен ему, или ниже его; выше себя он никого не видел. Это всегдашнее условие непроходимой глупости. Случалось ему говорить например:
— Я и министр сидели… Или:
— Я и Гете, оба мы одинаково любим…
Он вышел из школы, ничему не научившись; лизнул потом кое-какой французовщины, затем, ничего не читая, ничего особенно не любя, кроме жизненных удобств и довольства, случайно принявшись за литературу, трудился над составлением себе ореола, надеясь при помощи его жениться выгодно и хапнуть, ни за что ни про что, имение.
Он ковал себе венец и кричал о своих сочинениях, они обусловливали его жизнь! Но, увы! все это кончилось накоплением небольших денег, истраченных на попойки; по словам же пана Мавриция, который толковал как попугай о своем литературном призвании, у него в голове блестели великолепные