Нью-Йорк и обратно - Генри Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы сидим в маленьком кабинете у открытого окна. По железной дороге, опоясывающей Париж, пыхтит поезд. Никакого рева или свиста, лишь негромкое попыхивание. В пасмурной дымке чудится какое-то движение. Атмосфера здесь тоже целая и низменная: она одинаково эластична как на железнодорожной эстакаде, так и в глубине моих легких, столь же противится бегу поезда, сколь и моему дыханию. Город пульсирует в летнем мареве, и кажется, огромный красный шар понемногу съеживается. Париж жарко дышит нам в спины. И вот я сижу в комнате со своими старыми друзьями. Все вокруг такое близкое, осязаемое, проницаемое, наполненное дыханием жизни. Нельзя не почувствовать, как дружба, сама ее сущность, исподволь улетучивается из горлышка неплотно закрытой бутылки, возносясь к оболочке великого шара, покрытой сетью морщинок. Сердце проникается дружелюбием вина и кривой абордажной сабли, что стоит у окна в углу. И я наслаждаюсь тем, чего немыслимо достичь в Америке: глубочайшим умиротворением.
Миг тому назад, коснувшись книги, я ощутил: блаженство отнюдь не покинуло меня. Ни разу в жизни я не испытывал подобного, перелистывая страницы. Будто пожал руку старому приятелю. Приятелю? На меня внезапно нисходит озарение: ну да, бульвар Себастополь и есть мой старинный приятель! Как же я сразу не признал его? Или такси бежало снаружи, тщетно пытаясь прорвать оболочку? А может, поверхность шара подавалась, подавалась и подавалась, пока кромешная тьма едва не удушила нас? Где же я был? Не важно, Генри, ты уже внутри. Просочился в щелочку между поздним вечером и полуночью. Внутри… Да, теперь я это чувствую. Сидя у окна, впервые краем глаза выглянув на улицу, – пожалуй, тогда-то я и проскользнул вовнутрь, сразу весь, душой и телом, без остатка.
На ум снова и снова приходит Америка. Вспоминается хмельная ночь в Нью-Йорке, и чей-то пьяный выкрик: «Любое великое искусство локально!» Любят американцы бросаться подобными фразами, не имея понятия об их истинном значении. Слово «локальный» подразумевает некое понятие места, чувство целого и его частей. Америка же лишь кажется новой, ибо здесь нечего и не с чем сравнивать. В реальности никакой Америки не существует! А есть миллионы предметов, сроднившихся между собой не более, чем детали автомобиля. Деталь не может ощутить новизну. Только старинные часы с остановившимся маятником способны взирать в изумлении на свежесмазанную, действующую шестеренку.
Вчера я прошелся по Рю-Бонапарт. Решил заглянуть в бистро, чтобы расспросить, как найти одну гостиницу. Ба, за стойкой все та же дама, что и годы назад. Она словно узнала меня. И я ее вроде бы тоже. На самом деле я отлично помню: прежде у нее был округлый животик, и когда она заливалась хохотом, посетители опасались за ее кровеносные сосуды. Трудно забыть женщину, которая кормила студентов в долг – и при этом не теряла радушия. Однажды я переплатил по ошибке, так «лишние» деньги пролежали в кассе, ожидая моего следующего визита. И вот, несмотря на то, что мы оба вспомнили друг друга, от нее – ни единого теплого словечка. Только дежурная широкая улыбка, предназначенная для всех и каждого, а там хоть загнись! Да, это Франция. Обожаю!
Совсем недавно, прогуливаясь по дороге, я заметил на поле человека, который старательно мотыжил землю. Выглядел он одиноким и самодостаточным, словно китайский болванчик. Мы находились по разные стороны забора. Рухни я замертво, мужчина продолжал бы мотыжить. Возможно, сровнял бы меня с землей. Ну и пусть, меня это вполне устраивает! Почти жалею, что все-таки не рухнул… хотя бы для проверки.
Кстати, это возвращает мои мысли к Маннхайму, к нашей беседе о китайцах. В голове всплывают его вступительные слова: «Очень жестокие». Во время путешествия я частенько думал о них, вспоминал своих соотечественников – столь гостеприимных, столь искренних и щедрых, «не знающих затаенной злобы», как выражается Кейзерлинг. Согласен, они и вправду таковы, но еще они очень жестоки. Они в тысячу раз бессердечнее китайцев. Почти самые безжалостные палачи в истории человечества. Их жестокость – это жестокость ребенка, который пройдет по вашему телу, чтобы добраться до новой игрушки.
Минуя Лион де Белфорт, застаю окончание скандала. Какой-то мужчина прицепился к таксисту и кричит на него, побелев от ярости. Подлинная причина перебранки – и я вижу это так ясно, будто читаю девиз на огромном знамени – заключается в словечке « СПРАВЕДЛИВОСТЬ ». В Америке никогда не ведали подобного гнева. Конечно, мне и там приходилось наблюдать ссоры, доходящие порой до настоящего зверства, но чтобы человек побелел от бешенства за поруганную правду – увольте. И само название, и чувства, что оно вызывает, чужды американцам. Справедливость вмиг перекрыла бы движение на дорогах, справедливость застопорила бы непогрешимый механизм. Ergo, с глаз ее долой! Не стал я слушать, из-за чего сыр-бор. Прошел себе мимо. Какая разница, что именно породило классическую уличную перепалку. Я увидел, как гордо полощется знамя, вот что главное!
Рука об руку со Справедливостью шагает Философия, и как раз ею мы закусывали на ужин. Вечером я поймал себя на том, что начинаю изъясняться, будто разумный человек. Мы с Анаис беседовали в заплесневелой гостиной. Амелия, эта полоумная, металась из угла в угол, разыскивая pimientonote 84. Положим, время от времени мне и в Нью-Йорке удавалось недурно поболтать, однако и не так хорошо. Славная речь требует благодарного слушателя. Важно, чтобы он был настроен на твою волну. В общем, обосновались мы, Анаис и я, в большом шаре, и все ценное рядом – стоит протянуть руку. Амелия продолжает гоняться взад-вперед. Она как ангел, всякий раз приносит мне новую порцию прошлого на золотом блюде. Прошлое ведь прямо на кухне. Можно обойтись без телефона или радио. Не требуется даже морозилки. Этому прошлому льда не нужно. Исцели его и повесь болтаться на ветру. Вздумалось подвергнуть свою прошлую жизнь переэкзаменовке? Пожалуйста, Амелия доставит ее на блюде из кухни, заодно с pimienta.
Я попросил Амелию привести моего старого приятеля Дока Ларсена. Это единственный из моих американских друзей, имевший шансы сделаться великим человеком. Амелия вносит его и ставит на стол, как жареную индейку, вместе с pimienta. И вот Анаис сует ему в рот затычку, приобретенную в нью-йоркском магазине дешевых мелочей. Со дна бутыли начинают подниматься пузырьки. Мы разом налегаем, удерживая пробку на месте. Пузырьки-слова всплывают кверху. Я догадываюсь, о чем он там хрипит, хотя в точности слышать не могу. Скорее всего речь о «чистой доске»… «основания для революции»… «и пусть грядет война!» Однако теперь слова заперты в бутылке. Так что придется тебе, Док, выслушать меня! Где-то в твоей душе образовалась течь. И пока она не заделана, тебе не разбудить в себе великого человека. Ты проглотил целый мир – удержи его хоть на полчаса, и совершишь нечто великое, огромное, колоссальное. Но эта треклятая течь – непременно разыщи ее! Ты же сочишься наружу по капле. Ежедневно умерщвляешь по миллиону слов. Да уж, дружище, ты просто словарный боксерский ринг. Арена для боя быков! Все, что ты изрекаешь о мире, абсолютно верно. Ты во всем прав. Но пока не залатаешь свою течь – ни рожна не изменится. По ночам ты лежишь в постели, слушая свое сердце. Говоришь, оно одряхлело и может подвести, собираешься сыграть в ящик? Так вот я скажу: ты лжец. Якобы слабое сердце – всего лишь отговорка. Ты эксплуатируешь его во имя революции. А ведь до аварии ты двигался в нужном направлении. С ног сбивался, служа больным людям. Одно твое присутствие уже исцеляло пациентов. Их защищало твое сострадание, потрясающее жизнелюбие, заботливое любопытство. А сейчас ты заявляешь, будто бы сочувствие – пустяк. Теперь ты намерен излучать разум. Вот где кроется чудовищная ошибка. Знаю, ты охотно возразил бы мне, да только я не позволю. Кляп все еще на месте, там он и останется. Послушай, за стенкой стоит огромный шкаф. В нем тысячи книжек, и ни одной не под силу спасти человека. Забавно, я размышлял об этом пару минут назад, когда разглядывал томик, название которого меня покорило: «Le Malade Immorteh note 85. И я подумал о тебе, о революции, об американской нации, корчащейся в агонии, какой не видывал свет. Забудь ты, на фиг, про разум, Док! Мир и так достаточно разумен, даже с лихвой, на свою беду. Капля жалости – вот что ему необходимо. Лучше делать ошибки, лучше погрешить против истины, чем отвернуться от сострадания. Только что, как ты знаешь, я бродил вдоль полок и читал заглавия книг. Они мои старые друзья, а ведь большинство из них я ни разу не открывал. И многие уже точно не открою. Но вот одну я взял в руки, верно? «Бубу». Полистал, прочитал там и здесь пару абзацев – этого хватит до конца моих дней. Уверен, если бы у тебя была такая книга, ты давно бросил бы ездить на такси, а бродил бы по улицам целый день напролет. Давай я покажу тебе одну иллюстрацию. Видишь вон тот маленький кораблик, проплывающий под мостом? Мост называется Пон-о-Шанж. Здесь же, на странице, написано: «Sommes-nous 'aParis? Nous sommes en haul des airs, dans un pays d'eau, mais don't Vair gronde comme des voitures qui roulent» note 86. Смеркается, Морис и Большой Жюль проходят мимо бистро. Большой Жюль опирается на плечо Мориса, который и есть Бубу с Монпарнаса. Кстати, где он, Монпарнас? Впрочем, какая разница… Бубу жив, а значит, каким-то образом жив и тысяча восемьсот девяностый год. И никому не вырвать из календаря субботний год, год юбилея!