Цвингер - Елена Костюкович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну, Жалусскому удалось бы совершить побег раньше. Подлезть под проволоку и, так же порвав на спине кожу, как в Солопове, уйти от погони и табаком сбить со следа собак. На подходе к городу вместо лагерной пижамы разжиться гражданской одеждой (потом продумаем, как именно), да еще и с нагрудным знаком «Ост». В центр, естественно, соваться Сима бы не стал. Забрел бы на склад овощей на периферии, где-то наверху…
…предложил себя на разбор и починку рухнувших помещений склада. Пожилая женщина приняла недолго думая. Расчет натурой — дважды в день: мелкая, жаренная на эрзаце картошка и мятный чай. Топчан в сараюшке. Тринадцатое февраля, чего ж не жить: фронт приближается, скоро будет освобождена вся Германия. На случай налетов у них тут продумано. Бомбы не страшны. Едва ли не на каждой улице видны многочисленные, бросающиеся в глаза аббревиатуры LSK — Luftschutzkeller. Бомбоубежища связаны подземными бетонированными коридорами. Можно пройти из конца в конец даже всю улицу. Все это подземное хозяйство снабжено шанцевым инструментом, даже радиоприемниками, медикаментами и водой в оцинкованных баках.
Тринадцатое февраля. Отсидел в подвале минут двадцать, без волнения. Дали отбой. Вышел на воздух. Высоты за холмом по-прежнему тонули в непроглядной тьме. Но внизу открывалось до жути неправдоподобное, фантастическое зрелище. Там горело множество частых огоньков, отделенных один от другого: тысячи свечей перед гигантским чернобархатным алтарем неба. На расстоянии эти крохотные изжелта-красные язычки пламени казались безобидными, даже уютными.
Речь о зажигалках. Вика, до того как изобразить зажигалку в своем отрывке, долго рассматривал в музее пустотелую шестигранную призму сечением около пяти сантиметров, чуть более тридцати длиной, сделанную из хрупкой пластмассы. Они бывали и из тонкой, легко разрывающейся жести. Эта наглухо закрытая, безобидная на вид призма, или, точнее, корпус бомбы, набита какой-то самозагорающейся дрянью. При сильном ударе о что-нибудь твердое тонкая оболочка сразу же разрывается, и содержимое вспыхивает, развивая при этом огромную температуру и воспламеняя все вокруг. Понятно, что один человек, дежурящий, предположим, на крыше, имеющий под рукой песок, лопату и брезентовые рукавицы, может тем или иным способом обезвредить одну, а при определенном навыке и расторопности даже две, три зажигалки… Пастернак их тушил. Высоцкий о себе пятилетнем писал: «И как слабая фронту подмога, мой песок и дырявый кувшин». В общем, несколько зажигалок человек может загасить. Но не десять же разом!
На Дрезден сбросили за двадцать минут около пятидесяти тысяч штук их.
…через час или два обстановка поразительно изменилась. Крохотные, казавшиеся такими невинными огоньки превратились в гигантское пламя, соломенно-желтое по краям, постепенно переходящее к ярко-красным тонам, а в основании к багровым. Лениво покачиваясь, оно охватило едва ли не половину неба. И из этой геенны доносились прерывистые звуки, будто пение сверчков. Был ли то приглушенный расстоянием рев взбесившегося огня, или вопли горевших людей, или треск зданий? Эти странные, какие-то неземные звуки звенели в ушах у услышавшего потом еще несколько дней.
А через минуту на весь город, и на вышнюю часть его, и на то пламя, в которое был превращен низ, обрушился тяжкий, нарастающий, всеобъемлющий грохот. Раскаты глушили слух и угнетали психику. Казалось, от одного только этого грохота все живое должно превратиться в бессмысленную студнеобразную массу. На это непрерывное грохотание, от которого вибрировали стены бомбоубежища, чуть ли не каждую минуту накладывались еще какие-то нестерпимые аккорды громыхающих, раскатывающихся взрывов. В эти мгновения все железобетонное сооружение начинало раскачиваться и дрожать.
Свет погас. Была зажжена одна из тех приготовленных загодя, кстати, очень удобных и устойчивых свеч, которые представляли собой коробочку, размером со среднюю банку из-под ваксы, заполненную стеарином. Плетенный в виде неширокой ленточки фитиль легко зажигался, а света давал больше, чем нормальная свеча.
Dies Irae! — мог бы думать (будь взаправду тогда он в Дрездене) Сима. И в самом деле, поистине День Гнева для тех, кто орал «Хайль!» и аплодировал успехам своих Stukas, уничтожавших английские и советские города. Для тех, кто хохотал, считая остроумным неологизм «ковентрировать», придуманный, кажется, Герингом. Словом, для тех, кто почитал войну, в том числе и тотальную, за жизненно необходимое благо, а себя — непобедимыми. Но ведь для многих других, для мирных жителей, для больных и раненых, для смотрителей музеев эта несущая смерть ночь была, что называется, в чужом пиру похмельем.
…через десять минут после начала второй бомбежки (во всяком случае, электричество еще давало свет) дежурный, повинуясь какому-то сигналу из тамбура, отпер дверь и впустил истерзанную, полуголую и покрытую копотью женщину. К груди она прижимала такого же полуголого младенца. Женщина села и дала ребенку грудь. Не было слышно их дыхания. Все как будто впали в прерываемый нечастым курением полусон. Вялые дремотные мысли были сосредоточены только на одном: пусть прекратились бы этот грохот и вибрация. Женщина не шевелилась. Она только накрыла грязной простыней голову, другим краем укутала ребенка. При свете свечки в подвале очертился знакомый по репродукциям живописный силуэт. И когда стало тихо и дежурные сообщили, что все окончилось и что желающие могут возвращаться, мать с ребенком все так же не шевелились. Они превратились в абрис, теневую картину без рамы, отпечаток на стене. Сима наклонился, выровнял у ног мадонны накренившуюся полупустую корзинку и вышел на утренний воздух.
Как мог выглядеть Дрезден сверху? Сима в реальности увидел его в первые дни мая. А четырнадцатого февраля — ну как это могло смотреться? Глаза закрываем. Под веками проступает пересвеченный и пересохший, все время рвущийся фильм.
Утро было хмурым и прохладным. Над городом угрюмо нависали грязно-серые тучи. С земли к этим низким тяжелым облакам, клубясь и мешаясь с ними, тянулись завесы дыма, и было непонятно — то ли облачная, то ли дымная пелена затянула небо. При тусклом свете огонь уже не выглядел грозным, как ночью. Бомбовый ковер это называется. Bombenteppich. Поначалу отдельные, а потом и сплошные кострища дымящихся руин.
Люди шли с полубезумными глазами, все поодиночке. Шли только из города. Кое у кого были узелки, но большинство с пустыми руками. Объединяло их одно: у каждого свисал на груди, почти у самого подбородка, скинутый за ненадобностью марлевый респиратор. Пришельцам из погибших кварталов тот воздух, который был на окраине, казался чистым.
Неожиданно в поле зрения попали две голые женщины. Молодые, красивые, прекрасно сложенные, чуть подогнув ноги, они лежали на асфальте в затылок друг другу и, казалось, спали. На ноге одной из женщин были видны обрывки вискозного чулка и дорогая модная туфля с полуоторванным высоким каблуком. Заметных ранений не было. Даже прически, казалось, сохраняли свежесть. Тем не менее обе женщины (сестры, подруги?) были мертвы. Смерть застала их посреди улицы, прямо на трамвайных путях, и теперь они лежали спокойные, равнодушные к своей наготе и к всему окружающему. Эта яркая нагота воспринималась как нереальная. Но не было ничего удивительного. Их убило мощной взрывной волной, которая сорвала с них одежду.
У пережившего это утро и выжившего так билось сердце, что не удавалось замедлить стук. Тогда он подошел и прикурил от покосившегося, обгоревшего с одной стороны и еще тлевшего телеграфного столба. Идиотская бравада, театр. В кармане лежала безотказная, хорошо заправленная бензином зажигалка. Воистину в минуты перетрясок инфантильность человека не имеет границ.
Как знать, какие еще безрассудные жесты были? И проявления слабости? И бормотание шепотом? Вика почти переселился во «вторую жизнь», которую монтировал из чужих отрывков и собственных грез. Забыл, кто он и где он. В чужую далекую память проник и сумел там подслушать: пока дед ходил-искал, поизлазил все подполы и повскарабкивался на чердаки, охотясь за мадонной своей Сикстинской, исползал все пропыленные катакомбы, в ушах у него не утихал привязчивый куплетец: «Ты сказала — у камору, не сказала — у котору…»
Вот-вот, в котору камору запроторили картины аккуратные немцы?
В котору, дед узнал благодаря Георге Ранкинг. Как мы знаем, она отдала Жалусскому немую карту. Как Сима к немке подобрался? По собственному ли почину она указала русским тайный ход? Сама ли сказала, в котору идти камору? Или, ну что там, дед ее пугал? Пытал? Может быть, обольстил? Он, судя по бумагам, арестовал эту немку? Посадили ее в конце концов? Расстреляли? Отпустили?..