Открыватели - Геннадий Сазонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Знаем, хорошее место, — ответил старший.
— На конях пройду на Тор-Ёж? — спрашивает начальник. Ханты кивнул. — На Колтысьянку пройду?
— Иди! — ответил ханты. — Место маленько топкое.
— А на Омыл-Сойм пройду? — допытывается начальник.
— Везде можно пройти, — ответил ханты. — Только зачем?
— Надо! — твердо заявил Басков.
— Надо? Так иди! — улыбается ханты. — Чем кормить коня будешь?
— Травой! — ответил начальник.
— Травой хорошо! Только где трава, если там мох!
— Летом нет травы? — удивился начальник.
— И зимой нет! — ответил ханты. — Оленям корм есть, коню — нет. Оттого ногами ходим. Ходим и ходим ногами.
В поселке мы с трудом заарендовали пять кобылиц и бельмастого игривого мерина, но те дико шарахались от вьючного седла, взвивались на дыбы и, порвав узды, ломая загородку, скрылись в березнике, что переходил в кедровник. Тогда жители предложили нам волокушу. Но на волокушах нам не удается компактно увязать инструмент — трехдюймовые трубы, обсадную, патрубки, змеевики и лебедки.
— Давай сани! — осеняет Витьку.
В сани впрягли коней, и те потащили их по торфяным кочкам, влажному мху, по осоке и болотным травам, налегая на гужи, по колено погружаясь в неверную зыбкую болотину, обходя трясины. Сани опрокидываются набок, натыкаются на невидимые во мху пни, часто насаживаясь на них, как на кол, и все бросаются распаковывать груз, переносить железо и сталь на сухое место, перепрягать коня и снова грузить, а потом бежать к другой кляче, вытаскивать ее из болота, поднимать, распрягать и подталкивать сани. В первый день прошли восемь километров, на второй день — пять, на третий день просека уперлась в темный кедровник, куда едва проникает солнце, где все молчаливо и таинственно. То, что на плане топографов обозначалось как полутораметровая просека, оказалось узенькой тропинкой, по которой можно пробраться лишь боком. Просеки не было — просто глубоко затесанные стволы, ровно на столько, чтобы прошел луч нивелира.
— Стоп! Кончен бал! — скомандовал Басков.
Несколько часов отыскивали тропки, чтобы пройти на лошадях гужом, потом сутки рубились, валили лес, плюнули и, бросив сани, пошли вьюком. Эти дни растянулись до бесконечности. Все тело ныло, руки уже не сгибались, и мы медленно, как в кошмарном сне, протаскиваем караван через буреломы. Кони, пофыркивая, отгоняя оводов, осторожно копытом ощупывают глинистое дно ручьев и, выбравшись, грудью падают в высокие кочки, хрипя и бренча удилами, а над нами туча осатанелого гнуса, что не засыпает и кажется бессмертным. По берегам ручьев и топких речушек свежие звериные тропы. Лосиный след. Его пересекает другой, совсем свежий… Здесь лось сиганул через пятиметровый ручей и быстро, подминая кусты, проломился по долине. А вот он шел спокойно, шаг ровный, длиной в полметра, а по болоту прополз на брюхе, распластался на трясине, его настигал волчий след. Так и печатаются следы — зверь за зверем. Впереди нас отвернул в сторону медведь, собак обжег горячий след, и они слепо, захлебываясь в азарте, рванулись в ельник. В крону кедра метнулся соболь, насторожил круглые уши, выглянул, грудь желтая — то не соболь, а кидус. Из-под ног с треском вырвался глухарь, вскрикнула кедровка, ей отозвалась другая, третья — и вот уже стая с писком, скрежетом, хохотом и будто лаем раздирает вечернюю тишину. Темная глухариная, медвежья, соболиная чаща оживает, подмигивает бликами речушек и мелкими озерами, меняет краски, заманивает и остается настороженной.
День за днем мы вручную разбуриваем профиль неглубокими тридцатиметровыми скважинами ровно через километр, но там, где встречаются древние породы, скважины ставим через двести — триста метров. На трехметровую трубу набрасывается хомут-зажим, на него одевают патрубки-рычаги, на конце трубы змеевик, как вал у мясорубки, и начинаем ввинчивать его в землю. Змеевик заполняется породой, труба выдергивается, снимается керн и бурится дальше, наконец труба уходит на полтора метра, на нее наращивается вторая, третья, шестая, десятая, но через каждые тридцать сантиметров колонна труб поднимается, чтобы взять породу-керн. И так — часы, дни, сутки, недели… Целыми днями крутишь ворот, ходишь по кругу, как слепая лошадь у колодца. Попадется валун где-то на глубине в десять метров — он разлегся там, и не знаешь, какой он толщины, — заменяешь змеевик долотом и с размаху бьешь, бьешь, лупишь по неподдающейся округлости до тех пор, пока не раскокаешь, не изобьешь в щебенку, не сдвинешь к стенкам, чтобы пройти дальше. А глубже перекусываешь водоносный горизонт или пески-«плывуны» и тогда принимаешься вычерпывать «ложкой», потому что породу не захватывает змеевик. Глину, метровый слой, проходишь за полчаса, а галечник — за пять часов, а то и вовсе бросишь скважину и перетаскиваешь ее на полсотни метров, но нарываешься на валун. Тогда бросаешь бурить, роешь шурф, доходишь до этого валуна и начинаешь все сначала…
И нет у нас никаких смен — в семь подъем, в семь двадцать завтрак, а в восемь уже крутим трубу, словно раскручиваем шар земной, отталкиваясь от него ногами.
А в три — обед. И вновь скрежещет галька, и колонна, как в масло, погружается в глину и скрипит в песке. Когда уже ничего не соображаешь, становишься глухим и опустошенным, бредешь в лагерь, к костру, проглатываешь миску борща и падаешь в сон. А в семь подъем.
И не видим мы толком ничего: ни зорь, ни закатов, и почти не видим друг друга — скорее! быстрее! давай! Время не терпит: сезон короток.
Эта страна — бесконечный, однозвучный гул леса, — гул, что поселился здесь навечно, это никем еще не тронутый, ничем не измененный мир. Любую землю, любую страну согревает тропа, человеческий след. Любая страна лежит и греется в тепле дорог, в шуме человеческих голосов — без них нет земли, есть пустыня. А этот край набрасывается на тебя ужасом безлюдья, обрушивается тишиной и гулом, бездорожьем, гнусом и грохотом гроз.
Сейчас июнь. Это странное время — июнь Севера. Долго, будто всю зиму вызревала где-то Белая Ночь, а сейчас она налилась светом, завладела всем: и землей, и небом, настороженная, чуткая, и не впускает она в себя ни тьму, ни звезды, ни ветер. Говорят, что в северной ночи живет что-то болезненное. Небо истекает светом, и тени ночью легки, но не ночные и не лунные то тени, а тени зорь. Утро и ночь — будто один свет, но закат тревожит, а рассвет рождает надежду, и каждый вечер несет в себе недосказанность. Это ночь прозрачных теней, с неуловимым закатом и таким же пугливым рассветом. День — ночь, ночь — день без границ, без четких привычных линий. Только перемещается солнце, за которым тянутся, путаясь, тени. Уставшие люди падают в зыбкие сны, прячась под пологи, а солнце, уже побелевшее от жара, взлохмаченное, душное, будто дымное, солнце будит всех, раскаляя палатку. Это и есть Север — резкий ожог лета, лавина солнца и крик, — во все горло крик жизни, что, клубясь, рвется из рек, из болот, из темноты чащи, из трещин, из-под павших стволов.